(Новогодняя сказка вместо фельетона)
Каждый человек по-своему встречает новый год. Но, наверно, никто не встретил его так, как довелось встретить мне.
Впрочем, извините, пожалуйста, я даже не отрекомендовался вам. А надо же вам знать, с кем вы разговариваете1. Ведь от этого в значительной мере зависит и самое понимание речи2. Возьмемте хоть такой пример. Если Андрей Негорев3 скажет про кого-нибудь — «Какой прекрасный человек!» — то это значит, что тот человек никакой пакости не сделает, душу свою за товарища и за все доброе положит4; если квартальный надзиратель Ловец5 воскликнет: «Какой прекрасный человек!» — то это значит, что у того человека кулебяка хорошая и что он, будет чувствуя, что пойман, — за деньгой не стоит. Если, наконец, то же самое скажет офицер, имеющий назначением «утирать слезы», то это значит, что перед тем человеком надо ухо держать востро, а язык — за зубами. Так вот что значит личность говорящего! Ясно — мне не избежать рекомендации.
Рекомендацию свою я принужден начать несколько издалека. Помните вы Тиберия Горобця? Нет? — Жаль. Умный был человек! Ведь вот не много слов, кажись, сказал он тогда в корчме звонарю Халяве, а какие умные были слова! Да. А Хому Брута помните? — того самого, который ведьму поленом до смерти заколотил? — Еще ведьма эта две ночи понапрасну его преследовала в церкви, где он читал над ней слово истины, и только на третью ночь удалось ей с помощью Вия напустить на Хому весь сонм нечистых, темных сил, которые и растерзали его. Вспомнили? — ну, слава Богу. Так ведь об нем-то и сказал Горобец свои умные слова: «А я знаю, — сказал он, — почему пропал Хома; оттого, что побоялся; а если бы не боялся, то ведьма ничего не могла с ним сделать»6.
Да, это верно. Не испугайся Хома чертовщины — и чертовщина не одолела бы его. Это верно. Да вот, я живой тому пример…
Однако я опять отвлекся.
Ну-с, так вот, видите ли, у этого самого Хомы Брута («Царство ему небесное, бедняге», — как говаривал один знакомый мне диакон, ставя под стол опустевший полуштоф) был младший брат Тарас. Внук этого Тараса, Ничипор Брут, был сподвижником Максима Зализняка7 и грозою всех тогдашних привилегированных панов, угнетателей чужой воли, утеснителей совести и пиявок мужского труда. Когда Максим был бит кнутом и сослан в Сибирь, та же самая участь постигла бы и Ничипора Брута, если бы он не удрал перед самым носом искавших его. Ничипор думал затем продолжать дело Залижняка и, чтобы получить от последнего нужную «грамоту», ходил к нему в Сибирь. Но не застал уже своего «батька» в живых, да и сам сложил свои кости в Сибири. Однако успел оставить по себе в этой стране потомство, от которого произошел и ваш покорный слуга.
Теперь, зная, что я коренной сибиряк, согласитесь, что вы много покойнее, не правда ли? «Все-таки, если обдерет, так не обидно: знаешь, что свой человек ободрал!» — как говаривал один богобоязненный купец, приготовляясь заплатить кредиторам по гривенничку за рубль8. Но я могу вас еще более успокоить, читатель, объяснив вам, что вы относительно меня можете считать в полной безопасности и ваш карман, и вашу особу, и все вообще, «елика суть ближнего моего». Дело в том, что я человек несколько старозаветный; в том смысле, по крайней мере, что все наиболее популярные современные занятия и художества мне чужды: по интендантству не служу и не служил; ни скопинскому банку9, ни банковской конторе Мантке, ни иному какому учреждению этого рода причастен не был; выемок, выдворений, препровождений и водворений не производил; сока из фабричных, приисковых и иных рабочих не выжимал; во «Святая Святых» «по обязанностям службы» не лазил и там не пакостил… Живу себе в глухом медвежьем углу, на дальней заимке, все работы справляю сам с членами семьи либо с принятыми в долю людьми. Если к этому прибавить, что я страстный охотник, то вы не удивитесь, если я скажу вам, что 31 декабря, перекинув через плечи винтовку, обвесился пороховницей, дробовницей, патронтажом, фляжкой, заткнул за пояс нож и на лыжах отправился в тайгу. Очень уж погода была хороша: самая охотничья!
Понятно, к ночи я рассчитывал вернуться домой. Но едва я отбежал верст 20 от своего гнезда, как подул ветерок, все сильнее, все порывистее, и не далее, как через полчаса, уже света божьего не было видно от бурана. Идти — вперед ли, назад ли — при таких условиях было бы безумием, и мне ничего не оставалось, как залезть в снеговую воронку, образовавшуюся вокруг столетнего развесистого кедра. Долго я просидел тут, и только фляжка спасала меня от замерзания.
Я ждал, прислушиваясь к вою и свисту ветра, к шуму колеблемых ветвей. Звуки эти были мне хорошо знакомы. Но чем более я вслушивался в них, тем более новых, странных, поразительных нот я открывал. Тут был и скрежет зубов, и яростный визг, и звяканье цепей, и крики, и даже как будто лязг оружия. Я стал глядеть вверх, и новое обстоятельство поразило меня: ветер бушевал по-прежнему, но он не поднимал более снежной пыли, так что в те моменты, когда месяц, уже явно вступивший в свои права, освобождался от окутывавших его туч, он протягивал по искрящемуся свету свои мягкие тени, и при его ярком голубоватом свете можно было рассмотреть мельчайшую подробность окружающего. По положению месяца и длине теней я убедился, что дело идет к полночи.
Я вылез из своей воронки и огляделся. Ранее буран закрывал от меня местность; теперь она лежала передо мною необъятною панорамой равнин, падей, рек, озер, дремучих лесов, извечных болот, горных кряжей и бесконечного, мертвого ледовитого морского побережья… Мне казалось, будто вся Сибирь лежит перед моими глазами, но я не мог понять, каким образом мог бы я обнять взором такое пространство? Однако это было лишь наименее поразительное из того, что представилось мне. Прямо перед собою, но в профиль ко мне, я увидел древнего-предревнего старика с песочными часами в одной руке и косою в другой. Полное равнодушие, тупое и неумолимое, было написано на его изрытом морщинами лице. Он шел ровною, легкой походкой, и мне казалось, что звук его шагов тождественен со звуками тикающего маятника. Каждый его шаг оставлял на снегу след, и, вглядевшись, я с удивлением увидел в каждом отпечатке четыре цифры: 1882. Вдруг старик взмахнул косою и ткнул древком ее в снег, как бы опираясь на нее при ходьбе. В тот же миг в этом месте явилась какая-то невидимая, но непреодолимая граница между прошедшим и будущим. Когда старик поднял ногу для следующего шага, я увидел, что на подошве его стояло уже не прежнее число, а 1883.
Я отвел глаза от старика, и первое, что мне бросилось в глаза, была величественная женщина поразительной красоты. Черты ее лица были суровы, но в глазах светилась бесконечная доброта. На ней была горностаевая шуба, подбитая соболем; но когда я всматривался в эту богатую одежду, горностай представлялся мне по временам просто снежным пологом, на котором были раскинуты села и города, казавшиеся, за дальностью расстояния, черными пятнами. Подол ее платья был спереди и сбоку окаймлен обшивкой цвета морской воды; роскошные голубые ленты опоясывали ее и, словно гигантские реки, сбегали волнистыми полосами вниз. Голову венчала прелестная диадема, походившая очертаниями на профиль Алтая, посредине которой переливался всеми цветами радуги громадный опал, словно большое озеро. Ожерелье из всех горных пород Урала украшало ее шею.
Долго не мог я оторвать глаз от этой величественной фигуры. Она казалась мне не только знакомою, но и близкою и дорогою; мне подумалось, что это моя мать. Сравнив ее с портретом матери, висящим у меня на заимке, я должен буду признаться, что в чертах лица нет ни малейшего сходства; и все же я не мог отделаться от мысли, что это моя мать!10
Но всего удивительнее было то, что женщину эту я видел всюду, куда бы ни посмотрел; хотя не в одинаковом виде и хотя в каждый данный момент я видел ее лишь там, куда глядел. Чем далее вглядывался я в ту сторону, откуда шел старик, тем грубее были и очертания, и подробности этой монументальной фигуры; на самом дальнем расстоянии она казалась почти дикой. Напротив, на границе, проведенной стариком, она была и мягче в очертаниях, и изысканнее в одежде, и безгранично добра во взгляде. Полой своей богатой шубы она с равною любовью старалась укрыть и русского мужика, и купца, и промышленника, и переселенца-малоросса или поляка, и дикого тунгуса, и жалкого самоеда, остяка или якута… Миллионы детей, принадлежавших ко всем этим группам, окружали ее, и всех их она с равною готовностью и добротой кормила грудью…
Но, Боже мой, чему подвергалась она за это! Целые легионы отвратительной, жадной нечисти осаждали ее и терзали, сколько могли! Собственные дети завистливо устраняли своих слабейших братьев и сестер от общей матери, стараясь захватить больше, чем им было нужно. Я с ужасом видел, как один урод этого типа вырвал зубами клок живого мяса из груди матери! С другой стороны целые своры совершенно чуждых ей выродков с клеймами позора сбегались сюда же, жадно облизываясь. У одних на лбу были начертаны цифры уворованных ими кушей; другие носили на шее вместо медальонов сердца, головы, запачканное доброе имя погубленных ими жертв… Но все они имели в виду со временем принять на себя звание родных детей и на случай, если повезет, заблаговременно надевали на себя личину сыновней любви и преданности. Толпы алчных грабителей, отмеченных бесстыдством и надменностью, заметив, что при каждом движении из ее диадемы, ожерелья, браслетов и карманов сыплются драгоценности, вооружились жгутами и истязали несчастную, заставляя ее корчиться от боли11. В то же время отвратительные крылатые нетопыри старались своими крыльями не допустить света до глаз страдалицы и закрыть ей рот, чтобы не могла кричать. Одеревенелые оскопители чувств и мыслей с бледными лицами силились наложить «малую» и «большую» печать на детей величавой женщины, а бесстыжие обнаженные публичные женщины, в мужском и женском образе, сеяли пригоршнями душевную и умственную проституцию, насмехаясь над стойкостью и чистотой убеждений. Ругательства, смешанные со страстными песнями и воплями оттесняемых, попадающих под ноги триумфаторов, стояли стоном в морозном воздухе; свист бичей и жгутов, крики, жалобы выделялись из общего гама в иные моменты; но все это покрывалось звоном падающих монет и шелестом бумажных денег — до такой степени звуки эти являлись господствующими: словно тысячи тысяч змей ползли тихонько по сухим, мертвым, опавшим листьям трепещущего леса!..
Еще значительно ранее, чем старик с косой провел невидимую границу между прошлым и будущим, вся эта необъятная армия зла пришла в особое, лихорадочное движение. Стаи черных воронов отлетали от трупов и еще живых людей, затоптанных при расхищении драгоценностей величавой женщины, садились длинными правильными рядами, лицом к стороне будущего, чистили окровавленные носы и мрачно каркали при каждом добром, ободряющем звуке. За ними выстраивались бескровные скопцы, черные сбиры12 и блестящие жгутовики, сидя верхом на нетопырях, бесшумно махавших своими крыльями. Далее шли колоннами щелкавшие зубами волки с горящими глазами; задние ряды их ходили на задних лапах, под руку с крупными ворами; последние отличались безукоризненным покроем платья, безукоризненными духами, безукоризненно выбритыми подбородками и тщательно расчесанными бородами, безукоризненно мягкими манерами и безукоризненной благонамеренностью, и т. д., и т. д.
Долго переходил я глазами от одних чудищ к другим, поражаясь их разнообразием и численностью. Оторопь брала меня. Но когда я дошел до задних рядов армии зла, я содрогнулся, я на несколько мгновений растерялся от ужаса: тут на необъятное пространство уходила вдаль бесформенная, серая, студенистая масса безучастия, косности, составившаяся из отдельных человеческих существ, но почти расплывшихся в какой-то кисель; это однообразное, скользкое, бесцветное море индифферентизма и инертности тихо, но непрерывно надвигалось, заливая все неровности почвы, погребая все встречное под одною гладкою, зыбкою поверхностью мертвенного безразличия! Чувствовалось, что эта необъятная бесформенность неумолимее, неуловимее, обширнее и потому в миллион раз страшнее только что виденного мною активного зла!
Итак, вся эта активная и пассивная нечисть, собранная на рубеже двух годов, формировалась, строилась в боевой порядок, к чему-то готовилась, жадно устремив алчущие взоры в ту даль, куда шел легкой стопою древний старик. Следя глазами за направлением этих взоров, я увидел в этой дали ту же величавую и прекрасную женщину в диадеме, которую видел всюду, но — преображенную. Боже, как она была прекрасна, как она была невыразимо прекрасна! Чувства безграничной любви, восхищения и благоговения к ней наполнили меня, и я не заметил, как опустился в снег на одно колено. Черты лица, фигура — все было в ней прежнее; но что придавало ей новое, совершенно непреодолимое очарование — это выражение сознания собственного достоинства, спокойной приветливости и внутреннего довольства. Никто ее теперь не мучил. Одета она была с прежней роскошью, но в каждой мелочи прежнего костюма теперь замечалась гораздо более художественная и обширная отделка. Она сидела на троне и подножии, составленных из живых сердец целого народа, и биение этих сердец в своей совокупности представляло такую гармонию — то нежную и тихую, то бурную и грозную по отношению к бунтующему злу, — какая не снилась величайшим музыкантам мира! Обе руки красавицы опирались на щит, на котором сияли всеми цветами радуги — эмблема в форме равностороннего треугольника и следующие три девиза:
«Братья, возлюбим друг друга»;
«Нет прав без обязанностей, нет обязанностей без прав»;
«Орудия производства принадлежат трудящемуся»13.
На ободке щита красовалась еще одна надпись: «Знание — свет,
невежество — тьма".
Я вполне понимал, что та красота, это богатство, это счастливое довольство должны возбуждать всю алчную похотливость армии зла, и сердце учащенно забилось в моей груди. Но у красавицы были свои защитники. Это была небольшая, — о, какая небольшая! — группа, стоявшая лицом к лицу с армией зла. Тут были мужчины и женщины, хорошо и дурно одетые, поражавшие импозантностью и вполне невзрачные, ученые и безграмотные, светские и духовные. Но все они были равно сильны определенностью и твердостью убеждений, верой в свою правоту и готовностью пролить за правду последнюю каплю крови. Прозрачные нити света связывали их со щитом великой красавицы, и сердца их бились в такт с сердцами, составлявшими трон и подножие ее. Необычная мощь вливалась в них этими двумя путями.
Старик подходил уже к грани двух годов. Тогда весь несметный сонм нечисти, собравшийся за его спиной, вдруг поднялся и ринулся за эту грань. Но защитники светлого будущего были тут: они подняли руки, подставили свои груди, сердца их стали стучать с такой силой, точно молот скандинавского бога Тора колотил по наковальне, выковывая молнию; каждый из этих грозных звуков моментально слетался с другим в невидимую и непроницаемую сеть, которая во мгновение ока повисла на рубеже прошедшего и будущего. Поднявшаяся вихрем, со свистом, визгом и ревом нечисть, ударившись в эту преграду, тут же попадала. В ее среде началась суетливая беготня; ряды строились снова. С новой яростью поднялась нечистая туча и снова попадала подле непроницаемой сети, успевшей стать и обширнее, и прочнее; некоторые из гадин, завязнув в ее ячейках, били и хлопали своими кожистыми крыльями, напрасно стараясь освободиться. Тогда предводители зла стали считать свои силы, деля их на группы; следя за их счетом, я убедился, что каждая группа заключала в себе «число зверино» — 666. Счет шел быстро и вскоре достиг последней группы. В ней оказался недочет в единице! В тот же миг необычайное волнение охватило всю нечисть: волки завыли, сбиры заиграли в свирели благонамеренности, вороны закаркали, оскопители запели дискантами14 положенную на музыку передовицу «Московских ведомостей», кандалы и ворованные деньги жалобно зазвенели, награбленные кредитки таинственно зашуршали… Все, что могло летать, поднялось в воздух; все, что могло рыться в земле, поползло в ее щели; остальные забегали по полям, по лесам: все чего-то искали. Тут меня вдруг осветило воспоминание о слышанном еще в детстве от старушки-няни рассказе о том, будто ежегодно, в полночь на 1-е января, все зло, накопившееся в прошедшем, стремится в полном своем составе перейти в новый год; но накопившееся добро служит ему препятствием: стремления зла тогда только могут осуществиться вполне, когда на каждую единицу добра приходится «число зверино» зла! Если же не хватает хотя бы одной единицы, то зло переходит границу лишь частью.
Теперь мне стала понятна возбужденная суетня нечисти, метавшейся передо мною и даже вокруг меня: она искала, кем бы укомплектовать недочет. «Ну, Иван Брут, держи ухо востро!» — сказал я себе. Затем, осторожно спустившись снова на дно своей снежной воронки, я притаился, упершись ногами в кедр и лежа навзничь на снежном откосе. Я предпочел лечь навзничь, чтобы иметь больше возможности наблюдать, не двигаясь. Поиски производились деятельно, но теперь уже в молчании, изредка только прерываясь отрывочными звуками. Вот саженях в десяти от меня пробегает волк. Он остановился, понюхал воздух с моей стороны и уныло завыл… Я лежал неподвижно и только сильнее жал рукоятку охотничьего ножа, что торчал за моим поясом. Вот прилетел ворон, сделал надо мною два-три круга, сел на вершине противоположного откоса и стал задумчиво смотреть на меня. Я не шевелился. Не прошло и секунды, как явился другой и сел рядом с первым. За этим последовал новый, — еще и еще, — и скоро весь откос был унизан ими. И все они молча, с важным видом издали глядели на меня. Признаться, эти молчаливые наблюдения в высшей степени меня раздражали. Вдруг, неизвестно откуда, сверху, точно капля дождя, упал мне прямо на нос крошечный чертенок, не более сливы величиною, и отвратительного вида: серый, точно мышь, с огромными торчащими ушами и отвисшей синей губой, мокрый, скользкий и вонючий — он едва не заставил меня вздрогнуть; однако я удержался. Чертенок между тем вел себя с бесстыдством, достойным «Минуты»15: он вертелся, сидя на моих усах, оглядывал меня с вертлявыми замашками воробья и в заключение взял в лапу собственный хвост и стал им щекотить мою ноздрю. Я терпел, сколько мог. Наконец природа взяла свое, и я так чихнул, что чертенок, приходившийся прямо против ноздрей, отлетел, словно пуля, и приплюснулся к кедру в виде мокрого места; отвратительные его лапы корчились в агонии. В тот же момент сверху, снизу, со всех сторон раздался оглушительный радостный крик: «Много лет здравствовать!» В этом крике участвовали все: в нем слышался и волчий вой, и треть серебряного свистка, и карканье ворон, и свиное хрюканье, и литавры «Нового времени»16…
Я вскочил на ноги, прислонился спиной к дереву, чтобы обезопасить тыл, и выхватил нож.
В ответ на это послышался миллионоголосый, раскатистый, оглушительный хохот.
(Окончание будет.)