В. В. Курицын
Аудиогид
Словарь
Письма
Исследование выполнено за счет гранта Российского научного фонда No 22-78-10126,
https://rscf.ru/project/22-78-10126/
Скоро здесь появится новый раздел
Сибирский текст и творческое наследие дореволюционных писателей Сибири
Фельетоны Ф. В. Волховского: Иван Брут
Иван Брут
Наиболее известный псевдоним Феликса Волховского. Под ним автор публиковал как обзорные фельетоны, описывающие различные существующие проблемы, так и свои сказки.
Карьера «Ивана Брута» как фельетониста «Сибирской газеты» началась со «смерти» «василька». Представляясь перед читателем, фельетонист рассказывал о своем происхождении, акцентировал внимание читателей на том, что сибирский Иван Брут не однофамилец гоголевского Хомы Брута, а его прямой родственник: предок Ивана Брута, Ничипор Брут, был внуком Тараса Брута, брата героя гоголевского «Вия».
(Новогодняя сказка вместо фельетона)

Каждый человек по-своему встречает новый год. Но, наверно, никто не встретил его так, как довелось встретить мне.

Впрочем, извините, пожалуйста, я даже не отрекомендовался вам. А надо же вам знать, с кем вы разговариваете1. Ведь от этого в значительной мере зависит и самое понимание речи2. Возьмемте хоть такой пример. Если Андрей Негорев3 скажет про кого-нибудь — «Какой прекрасный человек!» — то это значит, что тот человек никакой пакости не сделает, душу свою за товарища и за все доброе положит4; если квартальный надзиратель Ловец5 воскликнет: «Какой прекрасный человек!» — то это значит, что у того человека кулебяка хорошая и что он, будет чувствуя, что пойман, — за деньгой не стоит. Если, наконец, то же самое скажет офицер, имеющий назначением «утирать слезы», то это значит, что перед тем человеком надо ухо держать востро, а язык — за зубами. Так вот что значит личность говорящего! Ясно — мне не избежать рекомендации.

Рекомендацию свою я принужден начать несколько издалека. Помните вы Тиберия Горобця? Нет? — Жаль. Умный был человек! Ведь вот не много слов, кажись, сказал он тогда в корчме звонарю Халяве, а какие умные были слова! Да. А Хому Брута помните? — того самого, который ведьму поленом до смерти заколотил? — Еще ведьма эта две ночи понапрасну его преследовала в церкви, где он читал над ней слово истины, и только на третью ночь удалось ей с помощью Вия напустить на Хому весь сонм нечистых, темных сил, которые и растерзали его. Вспомнили? — ну, слава Богу. Так ведь об нем-то и сказал Горобец свои умные слова: «А я знаю, — сказал он, — почему пропал Хома; оттого, что побоялся; а если бы не боялся, то ведьма ничего не могла с ним сделать»6.

Да, это верно. Не испугайся Хома чертовщины — и чертовщина не одолела бы его. Это верно. Да вот, я живой тому пример…

Однако я опять отвлекся.

Ну-с, так вот, видите ли, у этого самого Хомы Брута («Царство ему небесное, бедняге», — как говаривал один знакомый мне диакон, ставя под стол опустевший полуштоф) был младший брат Тарас. Внук этого Тараса, Ничипор Брут, был сподвижником Максима Зализняка7 и грозою всех тогдашних привилегированных панов, угнетателей чужой воли, утеснителей совести и пиявок мужского труда. Когда Максим был бит кнутом и сослан в Сибирь, та же самая участь постигла бы и Ничипора Брута, если бы он не удрал перед самым носом искавших его. Ничипор думал затем продолжать дело Залижняка и, чтобы получить от последнего нужную «грамоту», ходил к нему в Сибирь. Но не застал уже своего «батька» в живых, да и сам сложил свои кости в Сибири. Однако успел оставить по себе в этой стране потомство, от которого произошел и ваш покорный слуга.

Теперь, зная, что я коренной сибиряк, согласитесь, что вы много покойнее, не правда ли? «Все-таки, если обдерет, так не обидно: знаешь, что свой человек ободрал!» — как говаривал один богобоязненный купец, приготовляясь заплатить кредиторам по гривенничку за рубль8. Но я могу вас еще более успокоить, читатель, объяснив вам, что вы относительно меня можете считать в полной безопасности и ваш карман, и вашу особу, и все вообще, «елика суть ближнего моего». Дело в том, что я человек несколько старозаветный; в том смысле, по крайней мере, что все наиболее популярные современные занятия и художества мне чужды: по интендантству не служу и не служил; ни скопинскому банку9, ни банковской конторе Мантке, ни иному какому учреждению этого рода причастен не был; выемок, выдворений, препровождений и водворений не производил; сока из фабричных, приисковых и иных рабочих не выжимал; во «Святая Святых» «по обязанностям службы» не лазил и там не пакостил… Живу себе в глухом медвежьем углу, на дальней заимке, все работы справляю сам с членами семьи либо с принятыми в долю людьми. Если к этому прибавить, что я страстный охотник, то вы не удивитесь, если я скажу вам, что 31 декабря, перекинув через плечи винтовку, обвесился пороховницей, дробовницей, патронтажом, фляжкой, заткнул за пояс нож и на лыжах отправился в тайгу. Очень уж погода была хороша: самая охотничья!

Понятно, к ночи я рассчитывал вернуться домой. Но едва я отбежал верст 20 от своего гнезда, как подул ветерок, все сильнее, все порывистее, и не далее, как через полчаса, уже света божьего не было видно от бурана. Идти — вперед ли, назад ли — при таких условиях было бы безумием, и мне ничего не оставалось, как залезть в снеговую воронку, образовавшуюся вокруг столетнего развесистого кедра. Долго я просидел тут, и только фляжка спасала меня от замерзания.

Я ждал, прислушиваясь к вою и свисту ветра, к шуму колеблемых ветвей. Звуки эти были мне хорошо знакомы. Но чем более я вслушивался в них, тем более новых, странных, поразительных нот я открывал. Тут был и скрежет зубов, и яростный визг, и звяканье цепей, и крики, и даже как будто лязг оружия. Я стал глядеть вверх, и новое обстоятельство поразило меня: ветер бушевал по-прежнему, но он не поднимал более снежной пыли, так что в те моменты, когда месяц, уже явно вступивший в свои права, освобождался от окутывавших его туч, он протягивал по искрящемуся свету свои мягкие тени, и при его ярком голубоватом свете можно было рассмотреть мельчайшую подробность окружающего. По положению месяца и длине теней я убедился, что дело идет к полночи.

Я вылез из своей воронки и огляделся. Ранее буран закрывал от меня местность; теперь она лежала передо мною необъятною панорамой равнин, падей, рек, озер, дремучих лесов, извечных болот, горных кряжей и бесконечного, мертвого ледовитого морского побережья… Мне казалось, будто вся Сибирь лежит перед моими глазами, но я не мог понять, каким образом мог бы я обнять взором такое пространство? Однако это было лишь наименее поразительное из того, что представилось мне. Прямо перед собою, но в профиль ко мне, я увидел древнего-предревнего старика с песочными часами в одной руке и косою в другой. Полное равнодушие, тупое и неумолимое, было написано на его изрытом морщинами лице. Он шел ровною, легкой походкой, и мне казалось, что звук его шагов тождественен со звуками тикающего маятника. Каждый его шаг оставлял на снегу след, и, вглядевшись, я с удивлением увидел в каждом отпечатке четыре цифры: 1882. Вдруг старик взмахнул косою и ткнул древком ее в снег, как бы опираясь на нее при ходьбе. В тот же миг в этом месте явилась какая-то невидимая, но непреодолимая граница между прошедшим и будущим. Когда старик поднял ногу для следующего шага, я увидел, что на подошве его стояло уже не прежнее число, а 1883.

Я отвел глаза от старика, и первое, что мне бросилось в глаза, была величественная женщина поразительной красоты. Черты ее лица были суровы, но в глазах светилась бесконечная доброта. На ней была горностаевая шуба, подбитая соболем; но когда я всматривался в эту богатую одежду, горностай представлялся мне по временам просто снежным пологом, на котором были раскинуты села и города, казавшиеся, за дальностью расстояния, черными пятнами. Подол ее платья был спереди и сбоку окаймлен обшивкой цвета морской воды; роскошные голубые ленты опоясывали ее и, словно гигантские реки, сбегали волнистыми полосами вниз. Голову венчала прелестная диадема, походившая очертаниями на профиль Алтая, посредине которой переливался всеми цветами радуги громадный опал, словно большое озеро. Ожерелье из всех горных пород Урала украшало ее шею.

Долго не мог я оторвать глаз от этой величественной фигуры. Она казалась мне не только знакомою, но и близкою и дорогою; мне подумалось, что это моя мать. Сравнив ее с портретом матери, висящим у меня на заимке, я должен буду признаться, что в чертах лица нет ни малейшего сходства; и все же я не мог отделаться от мысли, что это моя мать!10

Но всего удивительнее было то, что женщину эту я видел всюду, куда бы ни посмотрел; хотя не в одинаковом виде и хотя в каждый данный момент я видел ее лишь там, куда глядел. Чем далее вглядывался я в ту сторону, откуда шел старик, тем грубее были и очертания, и подробности этой монументальной фигуры; на самом дальнем расстоянии она казалась почти дикой. Напротив, на границе, проведенной стариком, она была и мягче в очертаниях, и изысканнее в одежде, и безгранично добра во взгляде. Полой своей богатой шубы она с равною любовью старалась укрыть и русского мужика, и купца, и промышленника, и переселенца-малоросса или поляка, и дикого тунгуса, и жалкого самоеда, остяка или якута… Миллионы детей, принадлежавших ко всем этим группам, окружали ее, и всех их она с равною готовностью и добротой кормила грудью…

Но, Боже мой, чему подвергалась она за это! Целые легионы отвратительной, жадной нечисти осаждали ее и терзали, сколько могли! Собственные дети завистливо устраняли своих слабейших братьев и сестер от общей матери, стараясь захватить больше, чем им было нужно. Я с ужасом видел, как один урод этого типа вырвал зубами клок живого мяса из груди матери! С другой стороны целые своры совершенно чуждых ей выродков с клеймами позора сбегались сюда же, жадно облизываясь. У одних на лбу были начертаны цифры уворованных ими кушей; другие носили на шее вместо медальонов сердца, головы, запачканное доброе имя погубленных ими жертв… Но все они имели в виду со временем принять на себя звание родных детей и на случай, если повезет, заблаговременно надевали на себя личину сыновней любви и преданности. Толпы алчных грабителей, отмеченных бесстыдством и надменностью, заметив, что при каждом движении из ее диадемы, ожерелья, браслетов и карманов сыплются драгоценности, вооружились жгутами и истязали несчастную, заставляя ее корчиться от боли11. В то же время отвратительные крылатые нетопыри старались своими крыльями не допустить света до глаз страдалицы и закрыть ей рот, чтобы не могла кричать. Одеревенелые оскопители чувств и мыслей с бледными лицами силились наложить «малую» и «большую» печать на детей величавой женщины, а бесстыжие обнаженные публичные женщины, в мужском и женском образе, сеяли пригоршнями душевную и умственную проституцию, насмехаясь над стойкостью и чистотой убеждений. Ругательства, смешанные со страстными песнями и воплями оттесняемых, попадающих под ноги триумфаторов, стояли стоном в морозном воздухе; свист бичей и жгутов, крики, жалобы выделялись из общего гама в иные моменты; но все это покрывалось звоном падающих монет и шелестом бумажных денег — до такой степени звуки эти являлись господствующими: словно тысячи тысяч змей ползли тихонько по сухим, мертвым, опавшим листьям трепещущего леса!..

Еще значительно ранее, чем старик с косой провел невидимую границу между прошлым и будущим, вся эта необъятная армия зла пришла в особое, лихорадочное движение. Стаи черных воронов отлетали от трупов и еще живых людей, затоптанных при расхищении драгоценностей величавой женщины, садились длинными правильными рядами, лицом к стороне будущего, чистили окровавленные носы и мрачно каркали при каждом добром, ободряющем звуке. За ними выстраивались бескровные скопцы, черные сбиры12 и блестящие жгутовики, сидя верхом на нетопырях, бесшумно махавших своими крыльями. Далее шли колоннами щелкавшие зубами волки с горящими глазами; задние ряды их ходили на задних лапах, под руку с крупными ворами; последние отличались безукоризненным покроем платья, безукоризненными духами, безукоризненно выбритыми подбородками и тщательно расчесанными бородами, безукоризненно мягкими манерами и безукоризненной благонамеренностью, и т. д., и т. д.

Долго переходил я глазами от одних чудищ к другим, поражаясь их разнообразием и численностью. Оторопь брала меня. Но когда я дошел до задних рядов армии зла, я содрогнулся, я на несколько мгновений растерялся от ужаса: тут на необъятное пространство уходила вдаль бесформенная, серая, студенистая масса безучастия, косности, составившаяся из отдельных человеческих существ, но почти расплывшихся в какой-то кисель; это однообразное, скользкое, бесцветное море индифферентизма и инертности тихо, но непрерывно надвигалось, заливая все неровности почвы, погребая все встречное под одною гладкою, зыбкою поверхностью мертвенного безразличия! Чувствовалось, что эта необъятная бесформенность неумолимее, неуловимее, обширнее и потому в миллион раз страшнее только что виденного мною активного зла!

Итак, вся эта активная и пассивная нечисть, собранная на рубеже двух годов, формировалась, строилась в боевой порядок, к чему-то готовилась, жадно устремив алчущие взоры в ту даль, куда шел легкой стопою древний старик. Следя глазами за направлением этих взоров, я увидел в этой дали ту же величавую и прекрасную женщину в диадеме, которую видел всюду, но — преображенную. Боже, как она была прекрасна, как она была невыразимо прекрасна! Чувства безграничной любви, восхищения и благоговения к ней наполнили меня, и я не заметил, как опустился в снег на одно колено. Черты лица, фигура — все было в ней прежнее; но что придавало ей новое, совершенно непреодолимое очарование — это выражение сознания собственного достоинства, спокойной приветливости и внутреннего довольства. Никто ее теперь не мучил. Одета она была с прежней роскошью, но в каждой мелочи прежнего костюма теперь замечалась гораздо более художественная и обширная отделка. Она сидела на троне и подножии, составленных из живых сердец целого народа, и биение этих сердец в своей совокупности представляло такую гармонию — то нежную и тихую, то бурную и грозную по отношению к бунтующему злу, — какая не снилась величайшим музыкантам мира! Обе руки красавицы опирались на щит, на котором сияли всеми цветами радуги — эмблема в форме равностороннего треугольника и следующие три девиза:

«Братья, возлюбим друг друга»;
«Нет прав без обязанностей, нет обязанностей без прав»;
«Орудия производства принадлежат трудящемуся»13.

На ободке щита красовалась еще одна надпись: «Знание — свет,
невежество — тьма".

Я вполне понимал, что та красота, это богатство, это счастливое довольство должны возбуждать всю алчную похотливость армии зла, и сердце учащенно забилось в моей груди. Но у красавицы были свои защитники. Это была небольшая, — о, какая небольшая! — группа, стоявшая лицом к лицу с армией зла. Тут были мужчины и женщины, хорошо и дурно одетые, поражавшие импозантностью и вполне невзрачные, ученые и безграмотные, светские и духовные. Но все они были равно сильны определенностью и твердостью убеждений, верой в свою правоту и готовностью пролить за правду последнюю каплю крови. Прозрачные нити света связывали их со щитом великой красавицы, и сердца их бились в такт с сердцами, составлявшими трон и подножие ее. Необычная мощь вливалась в них этими двумя путями.

Старик подходил уже к грани двух годов. Тогда весь несметный сонм нечисти, собравшийся за его спиной, вдруг поднялся и ринулся за эту грань. Но защитники светлого будущего были тут: они подняли руки, подставили свои груди, сердца их стали стучать с такой силой, точно молот скандинавского бога Тора колотил по наковальне, выковывая молнию; каждый из этих грозных звуков моментально слетался с другим в невидимую и непроницаемую сеть, которая во мгновение ока повисла на рубеже прошедшего и будущего. Поднявшаяся вихрем, со свистом, визгом и ревом нечисть, ударившись в эту преграду, тут же попадала. В ее среде началась суетливая беготня; ряды строились снова. С новой яростью поднялась нечистая туча и снова попадала подле непроницаемой сети, успевшей стать и обширнее, и прочнее; некоторые из гадин, завязнув в ее ячейках, били и хлопали своими кожистыми крыльями, напрасно стараясь освободиться. Тогда предводители зла стали считать свои силы, деля их на группы; следя за их счетом, я убедился, что каждая группа заключала в себе «число зверино» — 666. Счет шел быстро и вскоре достиг последней группы. В ней оказался недочет в единице! В тот же миг необычайное волнение охватило всю нечисть: волки завыли, сбиры заиграли в свирели благонамеренности, вороны закаркали, оскопители запели дискантами14 положенную на музыку передовицу «Московских ведомостей», кандалы и ворованные деньги жалобно зазвенели, награбленные кредитки таинственно зашуршали… Все, что могло летать, поднялось в воздух; все, что могло рыться в земле, поползло в ее щели; остальные забегали по полям, по лесам: все чего-то искали. Тут меня вдруг осветило воспоминание о слышанном еще в детстве от старушки-няни рассказе о том, будто ежегодно, в полночь на 1-е января, все зло, накопившееся в прошедшем, стремится в полном своем составе перейти в новый год; но накопившееся добро служит ему препятствием: стремления зла тогда только могут осуществиться вполне, когда на каждую единицу добра приходится «число зверино» зла! Если же не хватает хотя бы одной единицы, то зло переходит границу лишь частью.

Теперь мне стала понятна возбужденная суетня нечисти, метавшейся передо мною и даже вокруг меня: она искала, кем бы укомплектовать недочет. «Ну, Иван Брут, держи ухо востро!» — сказал я себе. Затем, осторожно спустившись снова на дно своей снежной воронки, я притаился, упершись ногами в кедр и лежа навзничь на снежном откосе. Я предпочел лечь навзничь, чтобы иметь больше возможности наблюдать, не двигаясь. Поиски производились деятельно, но теперь уже в молчании, изредка только прерываясь отрывочными звуками. Вот саженях в десяти от меня пробегает волк. Он остановился, понюхал воздух с моей стороны и уныло завыл… Я лежал неподвижно и только сильнее жал рукоятку охотничьего ножа, что торчал за моим поясом. Вот прилетел ворон, сделал надо мною два-три круга, сел на вершине противоположного откоса и стал задумчиво смотреть на меня. Я не шевелился. Не прошло и секунды, как явился другой и сел рядом с первым. За этим последовал новый, — еще и еще, — и скоро весь откос был унизан ими. И все они молча, с важным видом издали глядели на меня. Признаться, эти молчаливые наблюдения в высшей степени меня раздражали. Вдруг, неизвестно откуда, сверху, точно капля дождя, упал мне прямо на нос крошечный чертенок, не более сливы величиною, и отвратительного вида: серый, точно мышь, с огромными торчащими ушами и отвисшей синей губой, мокрый, скользкий и вонючий — он едва не заставил меня вздрогнуть; однако я удержался. Чертенок между тем вел себя с бесстыдством, достойным «Минуты»15: он вертелся, сидя на моих усах, оглядывал меня с вертлявыми замашками воробья и в заключение взял в лапу собственный хвост и стал им щекотить мою ноздрю. Я терпел, сколько мог. Наконец природа взяла свое, и я так чихнул, что чертенок, приходившийся прямо против ноздрей, отлетел, словно пуля, и приплюснулся к кедру в виде мокрого места; отвратительные его лапы корчились в агонии. В тот же момент сверху, снизу, со всех сторон раздался оглушительный радостный крик: «Много лет здравствовать!» В этом крике участвовали все: в нем слышался и волчий вой, и треть серебряного свистка, и карканье ворон, и свиное хрюканье, и литавры «Нового времени»16

Я вскочил на ноги, прислонился спиной к дереву, чтобы обезопасить тыл, и выхватил нож.

В ответ на это послышался миллионоголосый, раскатистый, оглушительный хохот.

(Окончание будет.)
Карьера «Ивана Брута» как фельетониста «Сибирской газеты» началась со «смерти» «василька». Под заморозками редакция имела в виду недовольство «васильком» со стороны местной власти и цензурного ведомства.
2.
Прим. автора: Во избежание недоумений и превратных толкований, редакция «Сиб. газ.» считает долгом известить читателей, что «В тиши расцветший василек» в тиши же и увял. Всю зиму морозы вредили полному ему цвету, обивая подчас довольно много отдельных листочков и лепестков; все же он мог хоть как-нибудь цвести, но в декабре прошлого года холода усилились до того, что однажды заморозили «василек» до самого корня, а в другой раз — наполовину. Выводя из этого, что температура настоящего времени вовсе не благоприятствует культуре цветов, редакция с прискорбием прекратила свои занятия цветоводством и с настоящего No поручила ведение фельетона г. Ивану Бруту. Ред.
1.
3.
Прим. автора: Андрей Негорев — одно из действующих лиц романа Кущевского «Благополучный россиянин», квартальный Ловец — действующее лицо в щедринской сказке «Совесть»; прочих упоминаемых далее субъектов (Горобеця, Халяву и др.) читатель найдет в повести Н. В. Гоголя «Вий». Ред.
4.
Андрей Негорев выступал примером революционно-настроенной молодежи, которой автор романа «Николай Негорев, или благополучный россиянин» сочувствовал.
5.
Персонаж сказки М. Е. Салтыкова-Щедрина «Пропала совесть», привыкший присваивать чужое. Ловец стал одним из персонажей, которому по сюжету подбросили совесть. Позже жена нашла ее в карманах пальто и подкинула крупному финансисту.
6.
Речь о фразе из повести «Вий» Н. В. Гоголя: «А я знаю, почему пропал он: оттого, что побоялся. А если бы не боялся, то бы ведьма ничего не могла с ним сделать. Нужно только, перекрестившись, плюнуть на самый хвост ей, то и ничего не будет. Я знаю уже все это. Ведь у нас в Киеве все бабы, которые сидят на базаре, — все ведьмы».
7.
Максим Зализняк — один из предводителей крестьянского восстания 1768 года против польской шляхты на территории Правобережной Украины.
8.
При Петре I гривенник оценивался в 10 копеек.
9.
«Скопинский общественный банк» — один из первых частных коммерческих банков, открытых в Рязанской губернии в 1863 году. Банк обещал вкладчикам огромные проценты и приобрел популярность, но в 1880-е годы прекратил выплаты из-за огромных долгов. Его владельца — Ивана Рыкова — приговорили к ссылке в Сибирь.
10.
«Величественная женщина» в фельетоне Ф. В. Волховского олицетворяет собой Сибирь.
11.
В «Сибирской газете» как областническом издании неоднократно поднимался вопрос пагубного влияния на Сибирь уголовной ссылки. В одной из заметок «Сибирской газеты» писали: «Уголовная ссылка награждает Сибирь такими экземплярами, от которых ничего, кроме новых преступлений и растления нравов, ждать не приходится. Сосланная сюда содержательница публичного дома в Москве и известная Томску скандалами С-кая, вместе с проживающими у нее в квартире помощ. бухгалтера город. управы Р. учинили зверскую расправу над неким Из-вым, жившим в услужении у С-кой. В воскресенье, 17 марта И. в чем-то провинился перед С-кой. Р-кий и Ст-кая начали его бить чем попало, а Ст-кая кроме того схватила полено и била несчастного до тех пор, пока он весь изуродованный, в крови, не упал на пол. — Вообще же в Томске обретается масса ссыльных, которые творят всякие безобразия» (СГ. 1885. № 12).
12.
Низшие служащие инквизиции.
13.
На щите выгравированы фразы из Библии и трудов К. Маркса и Ф. Энгельса. Во многом народническое направление в «Сибирской газете» формировалось под влиянием членов кружков «чайковцев», в которые входили до ссылки ее сотрудники Ф. В. Волховский и Д. А. Клеменц. Ключевым отличием кружков являлась их ориентация на сближение в первую очередь с рабочими. Во многом отсюда вытекала ориентация «чайковцев» на критику капитализма.
14.
Высокий детский певческий голос.
15.
«Минута» — ежедневная политическая и литературная газета, относящаяся к «мелкой прессе», издававшаяся в Санкт-Петербурге в 1880–1884 гг.
16.
«Новое время» — газета либерального толка, издававшаяся в 1868–1917 гг. в Санкт- Петербурге.
Участь «принципа» в полицейском управлении. — Куда девался конец сказки? — «Правда, да сказки стоит». — Сказание о градском главе. — «Угощение» в городском бюджете. — Волшебный элемент в городском представительстве. — «В местах не столь отдаленных». — Исчезновение Балаганского гласного. — Повесть о дуумвирате бесстыдства.

Ох уж эта мне старость! Всюду недохват! То память изменит, то поворотливости не хватит… Особенно «по нынешнему времени» оно неудобно. Ныне время такое, что только поглядывай да во все стороны уворачивайся; не то либо тебя бревном пришибет, либо сам, кого не следует, раздавишь. Иначе и не может быть, когда наиболее поощряемый и господствующий принцип жизненных отношений гласит: «все для себя, а другие — как знают»… или «всяк за себя, а Бог за всех». До «Бога-то высоко»… говорит пословица. И выходит, что принцип этот…

Да, вот — «принцип»!.. А знаете ли вы, что не так давно в г. Лабаганске1 один простой смертный, будучи в присутственной комнате полицейского управления, употребил, между прочим, это выражение («принцип»), и что же? Секретарь С. немедленно потребовал от дерзкого взятия этого слова назад и, чтобы не осквернить зерцало2, снял с него государственный герб. Несчастный преступник сперва не мог понять, в чем он провинился; но когда ему было надлежащим образом разъяснено, он наконец понял и взял выражение назад.

Так вот какое время мы переживаем: не только иметь принципы, но даже говорить о них считается оскорблением государственного герба!

Ну, да уж там как себе хотят! Всю жизнь прожил по принципу, не боялся; так на старости лет не меняться же в угоду идолу нашего времени! А я о старости-то, собственно, вот по какому поводу заговорил: обещал я вам, читатель, новогоднюю сказку окончить; а ведь она без хвоста останется… Что делать: потерял я хвост! Всё эта непокладливая старость… Написал ведь я его, аккуратненько сложил, водворил в боковом кармане и сам повез в город. Да черт меня дернул по дороге остановиться у добрых знакомых: путь-то не ближний, промерз — охота была отогреться, чаёк напиться. Полез я зачем-то в карман, вынул мешавшую рукопись и подле себя на стол положил. После чаю стал собираться в путь: хвать-похвать — нет фельетона! Что же оказывается? — Почтеннейшая Анна Герасимовна (хозяйка дома) отдала его ямщикам на курево!3

«О женщины, женщины!» — сказал Шекспир, и он был прав!

Стремглав выскочил я на крыльцо. Весь громадный двор был заставлен санями, и гулкий говор стоял от множества ямщиков. Я обратился к ближайшему, свертывавшему «цыгарку»:

— Слышь, друг, хозяйка-то давала вам бумагу для курева…
— Давала.
— Так, быть может, не выкурили еще?
— Как не выкурить! Гумашка знатная, так в нос и шибает…
— Вот видите, — замечает Анна Герасимовна, — и хорошо, что я
отдала: по нынешним-то временам оно, пожалуй, и самое подходящее.

Эта благонамеренная сентенция окончательно взорвала меня.

— Вот уж поистине прав был итальянец, — воскликнул я с горечью, — написавший на стене своей темницы:

О Боже! Защити меня лишь от друзей, —
С врагами справлюсь я без помощи Твоей!4

— Да ты чего сердишься-то? — заметил с добродушной улыбкой Михей Михеич (супруг Анны Герасимовны). — Ну, другой фельетон напишешь, только и всего!

— Как ты это легко говоришь! — огрызнулся я на своего благоприятеля. — Ведь это — не лапоть сплесть: нужно известное настроение, нужен, так сказать, полет фантазии; ты думаешь, легко одевать серьезную мысль в езопово платье?

— Ах, чудак! — засмеялся Михей Михеич. — Да много ли человек поймет твою мысль? А насчет полета фантазии я тебе скажу, что иная сибирская действительность фантастичнее выдумок самого необузданного воображения!..

— Ну, что вздор городить! — заметил я с неудовольствием.

— Как вздор? Ну, ты слыхал ли когда, чтобы был городской голова о трех зайцах?

— Что за чепуха такая?

— А известно ли тебе о том, что иногда в городской бюджет входит такая рубрика расхода: на угощение?

— Не может быть!

— А допускаешь ли ты без сверхъестественного вмешательства, чтобы городские обыватели избирали себе в головы как раз того, кто им наиболее ненавистен?

— Нет, уж это нечто фантастическое.

— То-то вот и есть! — заметил он. — Быль, а сказки стоит.

— Смотря какая сказка. Но меня все-таки занимает голова о трех зайцах.

— Голова этот сделался уже в некотором роде достоянием рукописной духовно-нравственной литературы. Были тут у нас на днях те «иерусалимские греки», о которых писано было в нашей газете; продавали «иорданскую воду» в бутылочках, запечатанных изображением голубя с письмом во рту и надписью вокруг: «Лети скорее». И забыли они тут нравоучительную тетрадку. Я недавно сам был в Балаганске, так, несмотря на то, что оставили ее сии сомнительные «греки», за фактическую сторону истории вполне ручаюсь.5

Тут Михей Михеич вынул из стола замусленную тетрадку серой бумаги и стал читать:

— В некотором сибирском граде бысть некоторый торговый муж, не весьма богатый имением, но мудрый, яко змий, и кроткий, яко волк. И чуя сию силу свою, стал он дерзновенен и буен разумом. И вот однажды услышал он, как некая благочестивая странница рекла: «За двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь; сия есть заповедь отцов наших». Он же возразил в сердце своем: «За тремя погонюсь и всех трех поймаю!» и положил он сам в себе: пристроить дщерь свою, приобрести безвозмездного приказчика и попасть в городские головы. А как имение его было не чрезмерно, то все сие задумал учинить на единый кошт6! И стал он действовать. Приискал юношу, принял его для совместной торговли в дом, выдал за него замуж дщерь и на свадебном пиру так угостил всех безгласных и беспонятных мужей градского синедриона7, именуемого думою, что избрали они его градским главою. А как избрали, то даже сами ахнули от изумления. Но Господь, не любя жестоковыйныя, не замедлил наказать новоявленного градского главу, презревшего заповедь отцов. Выдавая дщерь замуж, не потрудился сей человек спросить ее о согласии, и вот сия бедная юница возмутилась. И возста жена на мужа, и муж на жену, и тесть на зятя, и зять на тестя; и бысть битвы многи дрекольем8, и дланями, и за власы; и бысть влачение семейных дел их по стогнам полиции и срам велий. И хотя человек тот, по торговой мудрости своей, сраму не имет, но обыватели города, видя сие, глаголят: «Се глава, изловивший трех зайцев, но все три — без хвостов!»

— Ну, дальше: история No 2 — о внесении «угощения» в городской бюджет. Эта история краткая. В No 45 вашей газеты в корреспонденции из Балаганска было сказано, будто город ожидает много хорошего от недавно выбранного в городские головы купца Б., недаром же ему назначили 400 р. годового жалованья. Никто от него ничего не ждал; никто даже не ждал его видеть когда-либо головою. Но это — к слову. Главное — о деньгах. История ассигнования 400 р. такова: г. голова обратился к г-дам гласным с такою примерно речью: «Гг. гласные, ведь мне нужно будет угощать лиц начальствующих и иных; без того нельзя»… ну и ассигновали. Первое угощение, заданное головою на эти деньги, было им преподнесено самим же г. гласным! Одного винища что выпито — страсть!..9

— Так как же ты говоришь, что никто от него ничего не ожидает? Гг. гласные теперь, наверное, ожидают… Я, со своей стороны, тоже ожидаю… что вскоре он скажет им: «Гг. гласные! Ведь мне нельзя обойтись без подарков на именины — таков уж обычай!» — Они ему сейчас — постановление об авансе; а он им, каждому, по две Екатерины10 на именины! — прелестно!.. В одном только сомневаюсь: чтобы плательщикам городских налогов — они же и городские избиратели — нравилась подобная махинация; поэтому мне особенно интересно слышать от тебя о том волшебстве, путем которого такие субъекты попадают в гласные и в головы.

— Да волшебство это в первой инстанции зиждется на том, что наше городское представительство есть представительство не интересов населения, живых людей; но представительство неодушевленных имуществ.

— Это так. Чем обширнее известного рода имущество мое в пределах города, тем больше представителей посылаю я в думу!

— Ну вот. Но для личной наживы какой склад характера всего целесообразнее? Тот, который сосредотачивает все свое внимание, умение и страсть на своих личных делах: чем равнодушнее будет человек к чужим интересам и чем исключительнее будет заботиться о собственных, тем скорее пойдет его обогащение.

— Само собою разумеется, что чем более сил и времени отдает человек другим, тем менее остается их у него для личной наживы, и у таких людей чаще всего нет сколько-нибудь значительной собственности.

— Вот видишь! Выходит, что этот тип имеет всего менее шансов быть избирателем; первый же — всего более. Понятно, что этот тип вносит и в свои отношения к городским делам ту же безучастность к общему, к чужому и исключительную, узкую заботу о собственном, личном. Отсюда берет начало тот факт, что огромная часть избирателей вовсе не является на выборы; из являющихся же многим решительно все равно, куда не класть шар — направо или налево. Этим пользуются те рыболовы, которые давно поняли, что городское управление есть сила: сила денежная и сила власти. Они пошепчут здесь, пошушукают там, приласкают в одном месте, пригрозят в другом, угостят в третьем, насплетничают в четвертом — и устраивают нужное им большинство. Своим должникам, приказчикам, вообще людям зависимым они прямо прикажут быть на выборах и подавать голос за них…

— Но ведь не все же избиратели таковы; есть вполне сознательные и энергичные.

— Конечно. Но против этих существуют другие меры. Можно, например, назначить избирательное собрание, скажем, на 15-е число; а затем вдруг переменить срок на 11-е или 12-е, да притом иным избирателям «забыть» доставить повестки… Мало ли средств!

— Хороший же состав гласных дают все эти махинации!

— А вот какой: в прошлом году в одном из окружных городов «мест не столь отдаленных» созвано было заседание думы на 18 июня; из 42 гласных явилось 11! На 25 июня новый созыв — являются те же 11! Опять созывают на 12 сентября — приходит 6 человек! Наконец 21-го — снова 6!!! Вообще же их более 13 одновременно в думских заседаниях не было…

— Это черт знает что такое!

— Теперь взгляни, как ведут себя гг. гласные, когда волей-неволей им приходится работать. Нужно тебе знать, что года два тому назад исчезло в городской управе 6 712 р. 26 с половиной копеек. Согласись, что событие такой крупной общественной важности, как кража денег из-под носа представителей города и членов управы, должно встревожить любое общество, должно более чем когда-либо возбудить в членах его энергию и готовность во имя общественной пользы проявить чистоту и безупречность своих дум, желаний и стремлений. У нас не то. Растрату открыли, выбрали учетную комиссию из 6 человек, и на другой же день после избрания эта эссенция более деятельных гласных (не старались же выбрать самых худших?) увековечила себя следующим документом… (Тут Михей Михеич полез в свой ящик и достал сложенный вчетверо лист бумаги).

— «Приступая к работам, — читал он, — возложенным на комиссию, члены ее пришли к заключению, что возложенная работа обширна и серьезна и требует усидчивого труда, который (другая комиссия сказала бы: очень приятен в такую минуту, когда город ждет от своих избранников честного, правдивого слова, а эти…) кажется членам обременительным, потому что требует усиленных занятий… является необходимость привлечь (город думает: еще новых охотников порадеть общему благу? Нет!) лиц по частному найму…»

Что, какова бумажка? — спросил Михей Михеич, складывая свой документ.

Я только головой покачал.

— А вот и другая: пишет один из членов этой самой комиссии, — и Михей Михеич развернул новый лист. — «Заседанием городской думы я избран членом комиссии для учета общественных городских сумм. Но так как я нахожусь на службе в общественном банке товарищем директора, притом же нахожусь в числе гласных, поэтому возложенную думою на меня обязанность снести не могу, во-первых, потому что нахожусь на службе…»

— Да ведь это уж мы слышали! — невольно вырвалось у меня восклицание.

— «…Во-вторых… что я малограмотный, в особенности по счетной части…»

— Как, товарищ-то директора банка?

— «…В-третьих, — продолжал читать Михей Михеич, — я человек одинокий…»

— Господи Иисусе! — снова воскликнул я. — В первый раз в жизни слышу, что для занятий в учетной комиссии необходимо иметь жену и пару-другую ребят!..

— «…И если мне пришлось бы относить возложенную на меня обязанность, то должен остаться почти без куска хлеба…»

Михей Михеич опять не без злорадного торжества сложил «документец» и молча его спрятал.

— Послушай, — сказал я, чувствуя, что меня начинает тошнить, — ведь это, наконец, бессовестно…

— Конечно, бессовестно. Ну, неспособен ты к обсуждению и ведению городских дел или слишком заели тебя собственные — оставайся дома, никто тебя не нудит! Но в таком случае откажись от звания гласного. Принимать же на себя обязанности с тем, чтобы никогда не нести их, — это значит изображать ту завистливую обезьяну, которая, не будучи сама способна есть мясо, но видя, что его едят люди, таскала у них жаркое и зарывала в землю!11

— Однако позволь, милый человек; сейчас вот мы с тобою разговаривали о малочисленности собраний. Но в таком случае тем большую силу приобретают энергичные и честные гласные, — между прочим и при выборах в головы; ибо ведь уж они-то непременно придут!

— Придут, если их пустят. Но можно их и попридержать. Вот тебе один из бесчисленных примеров. Существует в Балаганске «несговорчивый» гласный Боб-ов. Жил в доме его какой-то портной, оказавшийся причастным делу о краже и притом давным-давно проживавший в городе без паспорта. И вот Боб-ов, как допустивший проживание в своем доме беспаспортного человека, назван прикосновенным делу о таком-то портном, обвиняющемся в том-то; этого оказалось достаточно, чтобы перед выборами четырехсотрублевого Б. исключить Боб-ова из числа гласных!

__________

Словно угорелый выехал я от Михея Михеича. В голове стояла свинцовая тяжесть, во рту ощущался отвратительный вкус медного пятака, обоняние было отравлено, словно тухлое яйцо под носом разбилось… Усталый и недовольный, я смутно помнил, что Михей Михеич, отпуская меня, во все горло хохотал и все уговаривал взять еще одно «литературное произведение» «для дополнения картины». Я наотрез отказался, но он все-таки сунул мне его за пазуху. Немного освежившись, я нащупал его за бортом полушубка и стал читать:

ДУУМВИРАТ12 БЕССТЫДСТВА,
или
ТОРЖЕСТВО УМА НАД ГРУБОСТЬЮ
Нравоучительная повесть, извлеченная из подлинных происшествий действительно жизни отставным сибирским чиновником ВАСИЛИСКОМ ПРОЖЖЕНЫМ.

В одной из приятнейших местностей Сибири, которая могла бы уподобиться прелестью и благорастворением самой Аркадии13, если бы лимоны и апельсины не были в ней столь дороги, лежит некоторый город, а в нем процветают два мужа. Одного зовут Кадыком, другого же — Соленым Приставом. И как в городе том приближались выборы в городские головы, то оба опытные мужа стали облизываться. Однажды, встретившись и предвидя друг в друге соперника, стали они хвастаться.

— Знаешь ли, — молвил Кадык, рыгнув, — что я лишь в подозрении оставлен, хотя мужика мерзлой требушиной убил?

— А знаешь ли ты, — возразил, приятно улыбаясь, Соленый Пристав, — что, бывало, привезет мужичок соль сдавать — я его к себе на работу! Потрудится — примешь, а заартачится — ну, извини… а между тем я и в подозрении не оставлен.

— Чувствуешь ли, что я своей скотиной чужие нивы потравил, без хлеба людей оставил, на мировую их склонял, да сам же и взашей выгнал? Вот пишут теперь «дело» — ну и пусть пишут?

— А чувствуешь ли ты, что я казенный порох в былые времена не зря продавал, а с рассмотрением: докажи, что стрелять умеешь, принеси уточку, либо рябчиков, либо иного чего!.. А с пустыми руками пришел — айда домой без пороху! А когда казначеем был, что проделывал?.. А вот и судим даже не был…

— Понимаешь ли, что мне во сне мачеха является и укоризненно твердит: «Кадык, Кадык, покайся!» — но я не внемлю.

— А понимаешь ли ты, что я от города депутатом был при следствии над секретарем о растрате городских сумм, и когда секретарь рвал на клочки уличавшие его бумаги, глумился над следствием, словом пел приму, я подпевал втору, и вдвоем мы валили с больной головы на здоровую; а вот теперь в представители того же общества городского мечу!..

Тогда Кадык стал фертом14 и возопил гласом турецкого барабана:

— Но ты мне подвержен! Все мне подвержены, потому что я патриот полицейской управы и прохвост общественной жизни! Всех доносом доеду, доносом оседлаю, доносом погонять стану и, куда захочу, туда на доносе приеду!

Соленый Пристав не отвечал. Но он ласково улыбнулся и стал глядеть на Кадыка. Долго он на него глядел, и чем далее, тем душевнее, хотя — по-прежнему бесшумно — смеялся. Кадыком мало-помалу овладело беспокойство человека, чувствующего явное над собою превосходство. Наконец Соленый Пристав ласково покивал головою и добродушно промолвил:

— Глуп ты, Кадык, как погляжу я на тебя; глуп, словно малый ребенок, хоть и пакостник заматерелый. Много можно доносом приобрести, многого можно доносом достигнуть; но никуда ты на доносе, окромя «уединенного места» (особого «pour dames»15 и особого «pour messieurs»16), не приедешь! Заруби это себе на носу! И чем ты кичишься? Подумай сам; много ли ума надо, чтобы быть добровольцем и трубачом доноса? Для этого нужна только та откровенность камаринского мужика17, какую сей последний практиковал, когда «по улице бежал»! Каков ни есть сибирский обыватель, но никогда он не вознесет над собой собственными руками ни камаринского мужика, ни трубача и добровольца доноса: на пути к сердцу обывателя поставлены им непреодолимые преграды. Напротив, хорошее слово, даже когда оно исходит от плохого человека, — такова уж сила хороших слов — находит себе дорогу к обывательскому сердцу! Вот почему, хотя я равен тебе по бесстыдству, но бесстыдство твое глупое, а мое умное, ибо оно помазано лаком хороших или, по крайней мере, либеральных слов и аллюров!

Тогда Кадык подошел к Соленому решительными шагами и, протянув руку, произнес:

— Пристав, давай вместе! Пусть тебя выбирают, я еще помогу!

И они пожали друг другу руки.

__________

Дочитав последнее слово, я отвернулся и плюнул.
Трехгранная призма с орлом наверху и с тремя указами Петра I на гранях; в дореволюционной России принадлежность каждого присутственного места.
2.
Город Балаганск Иркутской губернии.
1.
3.
Продолжение фельетона, предположительно, запретили публиковать из-за содержания. В 1913 году в Париже вышел сборник сказок Волховского «Ракеты», в котором была опубликована сказка «На грани лет». Она представляла собой расширенный вариант фельетона Волховского «С новым годом!», впервые увидевшего свет в «Сибирской газете» (СГ. 1883. No1). В сказке «На грани лет» Волховский описывал «искушение» Ивана Брута: он попал на бал, где встретил девушку мечты, и чтобы стать счастливым, ему необходимо было только «отречься от своих убеждений». Но так как Иван Брут не поддавался соблазну устроить личное счастье, его посадили в тюрьму, где он слышал плач своего ребенка, и в отчаянии, с помощью волшебного ножа, вновь оказывался в новогоднем лесу, где нечисть, увлеченная им, забывала о времени и не успевала перейти в 1883 год.
4.
Итальянская поговорка.
5.
В № 48 «Сибирской газеты» в 1882 году была опубликована заметка о мошенниках: «Около месяца гостят в городе Томске какие-то Иерусалимские греки и разносят по домам картины, крестики, образки, уверяя простодушных обывателей, что все это из Иерусалима и лежало, или около гроба, или на гробе Господнем. Предостерегаем доверчивых людей против этих новых проходимцев, — сбываемые ими вещи приобретаются здесь же по лавкам и магазинам, но только, разумеется, в 10 раз дешевле, чем продаются ими» (СГ. 1882. № 48).
6.
Расходы на содержание.
7.
Главный орган политической, религиозной и юридической власти у палестинских евреев в период римского господства.
8.
Др. руск. бревно, дубина
9.
В корреспонденции в № 45 «Сибирской газеты» иронично сообщалось о назначении нового городского главы и ревизии губернатора: «Говорят, нашлись какие-то неурядицы и в городском самоуправлении, но сам черт сломает ногу. Впрочем, наш город ожидает много хорошего от недавно выбранного в городские главы Балаганского купца Б., недаром же ему назначили 400 руб. годового жалованья» (СГ. 1882. No45).
10.
До революции «Катенькой» называли 100-рублевый кредитный билет.
11.
Прим. автора: В моих руках есть еще третий интересный документ, касающийся того же эпизода растраты; замечательный кляузнический дух проникает это произведение искусства, от которого несет специальным букетом волостного писаря. Автор его, принадлежащий к особому типу готовых потрудиться на общественной ниве — некий деньгосей из мужицких карманов. Недостаток места заставляет меня отложить опубликование этого интересного литературного произведения до другого раза — Автор.
12.
Система управления государственным аппаратом или общей собственностью двумя лицами.
14.
Простореч. самодовольный, развязный человек.
15.
Франц. «для дам».
16.
Франц. «для джентльменов».
17.
Отсылка к русской народной песне, в которой мужик бежит по дороге. На вопрос, куда бежит, он отвечает: «А бегу я для похмелки в кабачок, // Без похмелки жить не может мужичок!»
13.
Утопия, названная в честь древнегреческой исторической области, представляла собой концепцию гармонии человека и природы.
Наша теперешняя масленица. — Ее мефистофельская уравнительность. — Касторка и хлорал как ее конечные пункты. — Пестрота жиз- ни, приводимая к одному знаменателю — блином. — Грабитель-младенец. — Грабитель и людоед законченный. — Мздоимец во цвете лет на путях священных. — Завоеватель Каинска. — Единство в разнообразии. — Законность иметь каждому свою масленицу, но какую? — Всем хватит. — Пора положить конец жестокой бестолочи. — Принцип ее: «всяк за себя, а Бог за всех». — Принцип человечности и развития: «все за каждого и каждый за всех».

Блины, спектакли, маскарады,
Катанья, выпивка, блины!..
Везде посоловели взгляды,
Желудки доверху полны!
О, блин! О, матушка-сивуха!
Я ваш поэт, я ваш Тиртей1,
Затем, что много вы сильней
«Оздоровительного» духа
Всех охранительных затей!
Уж как мы только не старались,
Чтоб равенству сказать «капут»!
За что, за что мы не хватались:
За ложь, и хитрости, и кнут! — 
Но ты, эмблема изобилья,
Ты, полунощный исполин,
Ты презрел эти все усилья,
Печеный всероссийский блин!
Перед тобой да перед водкой —
Все состояния равны:
Какой ни обладай кто глоткой,
Какие не носи чины,
Какое ни имей значенье,
Хоть беден будь, хоть будь богат, —
В конце концов — одно спасенье:
Касторка и хлорал гидрат2!
Какой предмет для размышлений! — 
Ведь жизнь пестра; но в тишине
Подходит масленицы гений,
И вот — вся пестрота явлений
Вдруг совмещается… в блине!

Да, есть над чем подумать! В самом деле, возьмем несколько примеров пестроты житейской. Вот перед нами некий начальник почтового отделения (Е-ий) в Иркутской губернии. Прочитал он в газетах о генерале Макееве и его сподвижниках; прочитал о других полководцах того же ведомства и ахнул. Сейчас же собирается в путь и отправляется в ближайший интендантский центр; является к надлежащему начальству: так и так, мол, желаю служить по мучной и крупяной части…

— А вы где служите? — спрашивает начальство.

— В почтовом ведомстве, Вашество.

— Сколько вы получаете?

— 3 000 рублей в год.

Начальство поражено.

— Да у меня, — говорит оно, — начальники отделения не получают такого жалования. Ваш чин?

— Коллежский регистратор.

— Странно!..

— Да я, Вашество, от правительства собственно 240 р. получаю; а 2 760 — это доходы.

— Какие такие доходы?

— А разные: с почтодержателями и другие.

Начальство не может прийти в себя от изумления.

— Ну, батенька, у меня таких доходных мест нет, — говорит оно наконец. — Но скажите, пожалуйста, — интересуется оно, — почему же вы бросаете вашу службу?

— За все отвечать приходится, Вашество!

— Но ведь и у меня чиновники за все отвечают. Нет, у меня вам подходящего места нет.

Как вам нравится этот младенец, читатель? Ведь это сама невинность! Можно подумать, что он сейчас только пососал соску, а затем обратился к почтосодержателям или отправился искать места в интендантстве…

Теперь я покажу вам субъекта иного рода. Перенеситесь в Ишимский округ Тобольской губернии.

Вот перед нами сборная изба Лаской волости3. На лавках и стульях сидят выборные судьи — крестьяне. Председательствует волостной писарь Топов. В настоящее время он состоит под следствием не более не менее, как по обвинению в составлении подложного приговора от имени крестьян деревни О-ой о принятии будто бы Ивана Б-ва, которого О-цы и знать не хотят. Но это лишь капля в море его деяний. В отношении крестьянских «животов» он держится известной польской поговорки: «co twego, o mego; a co mego, to tobie nic do tego» (т. е. что твое, то мое; а что мое, до того тебе дела нет). Крестьяне ненавидят его до остервенения, но дрожат перед ним, как дагомейцы перед своим королем4.

В качестве дагомейского короля он и теперь предписывает судьям готовое решение. Судьи кряхтят и вздыхают.

— Не ответить бы нам за тебя! — говорят они.

— Когда я был секретарем полиции, я не такие дела обделывал, а сух выходил! — внушительно заявляет он.

Не правда ли, этот на младенца мало похож? У этого уж все зубки давно прорезались, а воспитание он получил столь совершенное, что, я думаю, если бы ему довелось поступить в жандармы, то и каски незачем покупать: прямо вычистил бы свой медный лоб — так же бы блестел!

Перенесемся в Туринск. Поздний зимний вечер. У собора стоит крестьянское семейство; оно приехало в город за семь верст. На руках одной из женщин — грудной ребенок; он плачет; женщина старается его утешить и укачать, но по ее лицу видно, что и сама-то она нуждается в утешении. Подходит мужик; это кум.

— Ну что? — шепотом спрашивает женщина.

— Некогда, — говорит.

— Ах, горе какое! — убивается баба. — Шутка — с полдень ждем! И ребенка-то всего измаял! Да ты бы еще пошел, Трофим Василич; право, ну!

Васильич пожал плечами, отвернулся, посмотрел в одно место, посмотрел в другое и скрепя сердце пошел опять. Возвратился он бегом, махая руками. Все отправились в церковь: смиловался наконец!

И вот ребенок окрещен. Тогда кум подходит к кому следует и подает мзду. Затем происходит нижеследующий диалог:

— Не 15, а 40 копеек надо; разве не знаешь? — Больше этого у меня нет.

— Ну, достань где-нибудь.

— Я даю что могу.

— Могу, могу… сорок копеек надо, как в таксе сказано! — Не прибавлю гроша, даю то, что у меня есть!

— Не больно ори, я, чай, в церкви.

— Да и вы, батюшка, не на базаре.

Тут лик одного из собеседников искажается яростию.

— Ах ты дрянь! — восклицает он.

— Бесстыдный же вы человек, с которым и говорить-то зазорно! — восклицает кум. В это время вмешивается отец новорожденного и прекращает прю, увеличивая мзду до требуемого размера.

И знаете ли, читатель, приявший мзду — совсем молодой человек, недавно со школьной скамьи. Кто знает, быть может, он и образование кое-какое имеет, языки древние знает, быть может, в своем кругу он еще и товарищ хороший…

Не хотите ли еще образчик из среды толстосумов, столпов отечественной промышленности и излюбленников общественных? В таком случае поедемте в Каинск, к владельцу этого города. Что, вы смеетесь? Вы думаете, я в шутку употребил такое выражение? К несчастью, тут вовсе не до шуток: весь город Каинск со всеми своими «гражданами», за исключением лишь нескольких толстосумов, помещается в кармане купца Е-ва, подобно какому-нибудь носовому платку: захочет — высморкается в него, захочет — на базаре продаст, денежку в оборот пустит.

И ведь с небольшого началось дело. В 1878 г. каинский купец Е-в снял у «обчества» (т. е. собственно около двадцати человек из всего общества) часть общественной выгонной земли, отстоящей в полутора верстах от г. Каинска, по р. Оми, для постройки на ней паровой мельницы, обещая делать всему «обществу» «снисхождение» в помоле хлеба на ней. Заполучив землю на 40 лет, он, однако, построил на ней в 79 г. не мельницу, а винокуренный завод. До постройки завода жители Каинска если не блаженствовали, то по крайней мере не голодали и не чувствовали себя купецкими крепостными: хлеб, разные съестные припасы, дрова, сено продавались дешево. Но, только еще задумав строить завод, Е-в начал уже запасать хлеб и топливо и в течение трех лет скупил до 150 000 пудов муки (которая и протухла), а также массу дров. С открытием производства скупля пошла еще ходчей: на все дороги, ведущие в Каинск, Е-в послал своих служащих; хлеб, съестные припасы, дрова, сено, овес — все перехватывалось за городом; Е-в при этом не стоял за ценой.

Несчастные каинцы взвыли. Шутка ли: мука, некогда продававшаяся по 15−20 к. пуд, стала доходить до 1 р. 10 к. Воз дров, стоивший 30 к., возрос до 1 р. С возвышением цен на хлеб и дрова, естественно, возросли они и на все вообще продукты: в один непрекрасный день каинцы услышали, что сотня куриных яиц стоит 5 р.5

Тут-то каинцы почесали затылки!.. Но хоть дыру насквозь прочеши — легче не будет! Купец же Е-в, показав им цветочки, стал кормить ягодками…

Устранив с базара хороший товар, Е-в решил, что теперь пора заставить каинцев съесть 150 000 его тухлой муки и открыл свои амбары по 6, 7 и 8 гривен за пуд. Кое-какие мужички вздумали воспользоваться этим и вывезли на базар добрую муку по цене несколько высшей против тухлой Е-вой. Но негоциант6 не смутился. «Желаю сделать снисхождение неимущим жителям!» — объявил он и спустил пятачок на пуд. Этой системы и держался он с тех пор.

Иной читатель готов, пожалуй, подумать, что Е-в держался «народной политики» и что в царствование его если мещанин и обездолен, зато крестьянин явно выиграл. Насчет «политики» ничего не скажу, может быть, и держался… но чтобы мужик от нее выиграл — сомневаюсь. Прежде всего тот же мужик должен был платить тому же Е-ву по 7 руб. за ведро вина. Затем так как цены на все продукты повысились, то мужик на сколько больше получил, на столько больше и отдавал. Да и получал ли еще? Ведь большинство сбывает свои произведения скупщикам в том числе — подручным того же Е-ва — на месте, в округе. И уж, конечно, те не возвышают им цены, а как раз навыворот.

«Многочасне и многоообразне» пытались залезшие в петлю каинцы свергнуть с себя египетское иго. Но так как они идут ощупью во тьме кромешной, путеводная же звезда Е-ва светит ярко, то он и доселе «княжит и володеет ими» не хуже Рюрика.

Ну, будет. И в приведенных субъектах довольно разнообразия: тут и невинный младенец, и опытнейший медный лоб, и юный «пастырь добрый». При всем том их соединяет нечто общее… Их соединяет блин… Каждому из них хочется иметь свою масленицу, да как можно пожирнее, да не раз в году, а чтобы всю жизнь!..

Безотносительно говоря, иметь человеку свою масленицу — дело вполне законное; почему же производят такое отвратительное впечатление эти масленичные люди? А потому, государи мои, что масленицу эту самую хотят они устроить не в союзе, не в дружбе, не заодно с трудящимся человеком, а вопреки ему: они норовят вырвать ее у него из горла, словно у врага. Посмотрите на вашу родную землю, о вы, любители чужих блинов! Неужели вы не видите, что она течет медом и млеком и что всем вам хватит ваших собственных блинов, если только вы захотите и сумеете принять участие в разумном общем труде, если вы поймете, что взаимная помощь — каждому на пользу (в том числе и вам); взаимное же поедание и урывание из зубов в лучшем случае обращает жизнь в бестолковую лотерею?! Оглянитесь кругом, неужели это не бестолочь? Вон посельщик7 тащит что попало, потому что голоден, действительно голоден: наш же брат, сибиряк, норовит при случае выжать из него сок! И в то же время у иного крестьянина хлеб пропадает на корню, потому что уборка стоит дороже хлеба! Но мы бросаем это честное хлебное богатство и рыщем, охотимся за инородцем8, высасывая его кровь, и всасывая в себя заразу тунеядной наживы, опустошая без смысла естественные богатства, без которых вымирает инородец, оставляя нам в наследство цингу, худосочие и загрубелость нравов. Мы становимся рабами водки и разгула, рабами невежества, и потому только ленивый нами не помыкает! А то — кто палку взял, тот и капрал!

Нет, государи мои, так нельзя. «Всяк за себя, а Бог за всех» — эта фарисейская заповедь не имеет будущности. Нет, «все за каждого, и каждый за всех». Миром надо жить, сообща работать. Тогда и масленица будет иная, и будет она у каждого человека!9
Одно из первых синтетических снотворных.
2.
Греческий поэт, благодаря песням которого, по легенде, спартанцы воодушевились и победили в битве.
1.
3.
Ларихинская волость.
4.
Дагомея — африканское государство, существовавшее в 1620–1900 гг., занималось работорговлей. Во дворце было принято приносить человеческие жертвоприношения.
5.
Речь о купце первой гильдии В. П. Ерофееве, построившем первый винокуренный завод в городе Каинске (нынешней город Куйбышев Новосибирской области).
6.
Устар. оптовый купец.
7.
Активное переселение крестьян и мещан-земледельцев в малонаселенные районы Сибири началось во второй половине XIX в. В пути и на месте земледельцы испытывали многочисленные лишения, что неоднократно находило отражение в публикациях «Сибирской газеты»: «Прибывшие на двух последних пароходах Игнатова и Курбатова из Тюмени в Томске переселенцы, как нам сообщали, терпят страшную нужду и положительно остались без всяких средств к дальнейшему путешествию. Хотя бы в видах устранения среди этих несчастных нищеты и сопровождающих ее болезней, необходимо, чтобы общество или власти пришли на помощь этим людям, заброшенным в чуждую им страну и поставленным в невозможность собственными силами поправить свое безвыходное положение» (СГ. 1883. No24). В No27 «Сибирской газеты» сообщалось уже об осмотре баржи с переселенцами: 76 детей и 6 взрослых были признаны заболевшими, за время в пути зафиксировано 44 смерти, пять трупов привезено в Томск.
8.
Так называли коренные народы Сибири; с юридической точки зрения — подданные Российской империи неславянского происхождения.
9.
Одной из ключевых в рамках раскрытия народнической позиции в фельетонах Волховского является тема поста и масленицы, вводимая в цикле «Скромные заметки о не всегда скромных предметах» под псевдонимом «Иван Брут». Масленица раскрывалась в форме материального благополучия для определенных слоев населения, которые пренебрежительно относятся к другим. В образе «идеальной» масленицы — равного распределения ресурсов для всех — Волховский раскрывал и ключевую для народников идеологему, ориентацию на крестьянскую общину и артельные начала.
Великопостный звон. — Чем он мне представляется. — Требование покаяния. — К кому обращено это требование? — Отдельные грешники и собирательный тип. — Тяжкий грех противу трудящейся личности. — Птицы небесные, сотники Капернаумские и любители просвещения. — Караванный К-с, воспрещающий мужику пользование улицей. — Тюкалинский «съедака». — Ишимский врачеватель телес и его благородное негодование. — Минусинские врачеватели душ. — Никуда от них не уйти. — Каяться надо.

«Бу-ум!.. Бу-ум!.. Бу-ум!..» — гудит великопостный колокол. Гудит протяжно, рассудительно, убежденно. Я сижу у своего окна и слушаю это интересное гудение. И чем более я в него вслушиваюсь, тем гул этот кажется мне членораздельнее, осмысленнее, торжественнее, чему немало способствует воображение, работающее во всю мочь. Мне представляется, что это уже не металлический, бессмысленный инструмент гудит; но одушевленное, осмысленное, имеющее свои обособленные черты живое существо. Мне представляется плотная фигура взрослого обывателя, того разумного сибиряка, который чувствует себя совершеннолетним и потому не может без раздражения видеть или даже думать о пеленках и помочах1, для него уготованных; который понимает, что тогда только получит призвание должного, когда в свою очередь сам признает чужие права, т. е. когда он будет широк в своих взглядах и справедлив. В то же время в густом басе его гудения мне слышится нота самоуверенности, нота спокойной, хотя и грубоватой силы…

«Бу-ум!.. Бу-ум!.. Бу-ум!..»

Положительно, это членораздельные звуки; стоит только вслушаться, чтобы разобрать все, что он гудит… Вот-вот: слушайте!

Бу-ум! Бу-ум!
Сколько дум!..
Кайся, кум!
Брось грешить,
Брось ты жить
Наобум!
Бум! Бум! Бум! Бум!

К какому это «куму» обращается он? Кого так настойчиво зовет к покаянию? — Правду сказать, трудно и разобрать! С кем только наш брат, сибиряк, детей не крестил, хлеба-соли не водил? — и с заседателями, и с укрывателями, и со священнослужителями, и с облупителями, и с генералами, и с нахалами, и с коммерсантами, и с проворовавшимися франтами, и с воспитателями, и с детей наших соглядатаями, и со всякими начальниками, и с непрошеными об нас печальниками2!.. Кого же из них разумеет великопостный колокол? Бог знает! Может быть, он обращается к г. Бутину, устроившему себе в Нерчинске уголок Европы под американским соусом, с электрическими звонками, мебелью с Парижской выставки, филармоническим обществом, собранием произведений искусств и вдруг — трах! — обанкротившемуся на 8 000 000?!…3 Может быть, в этом протяжном колокольном гуле слышится стон сотен тысяч представителей той мелкой сошки, которая несла сибирскому крезу4 свои «сбережения»? Может быть! Или, может статься, в нем отразилось эхо плача той серой массы, которая за «дареные» бумажные платки вывозила одному из томских дельцов-коммерсантов 400 000 пудов соли из Бурлинских озер5 «в долг» и теперь напрасно будет ждать уплаты кровных денежек?.. Или этот гул есть отголосок тщетных пятилетних барнаульских воплей обывателей всех (даже противоположных) званий и состояний об освобождении их от священноябедника Ти-ва? Иль он призывает к покаянию не священно-, а приватно-ябедника и добровольца доноса, сочинившего в сотрудничестве с неким Бах-вым легенду о сожжении целого города «сицилистами», держащего этот город в осадном положении угрозами доноса, минусинского Кадыка? Или, наконец, он думает усовестить Балаганскую городскую думу, которая никогда не ревизует ни счетов, ни дел управы, предостерегает городского секретаря Ш., главного «дельца» при выборах в головы ненужного и вредного человека, и малограмотного неуча во всех действительных делах, начиная составлением росписи городским доходам и расходам, которой в Балаганске и в заводе никогда не было?.. Бог знает!..

Вот, вот опять он гудит!..

Бу-ум! Бу-ум!
Кайся, кум!
Один ум не спасет:
Нет, народ,
Тих, угрюм,
Полон дум,
Правды ждет!..
Так-то, кум!..
Бум! Бум! Бум! Бум!..

Когда я слушаю этот однообразный гул, мне начинает уже казаться, что он обращается не к отдельным личностям, но к целому собирательному типу! Что он имеет в виду специальный, но общий грех тех «птиц небесных, яже не сеют, не жнут, но собирают в житницы» или к тем сотникам Капернаумским, которые говорят воину: «Иди! — и идет, и другому: приди! И приходит, и слуге: сделай то! — и делает…»

Велик и тяжек этот грех, он называется пренебрежением к трудящейся личности, непониманием своих отношений к рабочему человеку, к тому захудалому, маломощному обывателю, который, сам перекатываясь из кулька в рогожку6, всех нас поит, кормит, одевает и дровцами да и керосинцем снабжает! А ведь этот грех в настоящую минуту — всем грехам нашим грех! И шибко придется за него ответить!

Но «птицы небесныя, яже ни сеют, ни жнут, но собирают в житницы», и сотники Капернаумские думают иначе.7 Они комично полагают, что оказывают большую честь захудалому рабочему — обывателю, поедая то, что он наработает. Они не понимают, что, состоя у него на хлебах, они не более, как наемные устроители ко всеобщему удовольствию и благополучию тех его дел, которые именуются общественными; напротив, они чувствуют себя как бы завоевателями в побежденной стране Сермягии. Оглянитесь вокруг: наша действительность кишит представителями этого типа.

Вот один образчик. Ежегодно идут из Нерчинска караваны с металлами. Их обыкновенно сопровождает горный инженер, именующийся по этому случаю караванным начальником. В нынешнем году сопровождал подобный караван некто К-c. Подходит караван под его предводительством к Тулунской почтовой станции. При въезде ямщики для большего удобства остановились саженей за 50 до станционного здания. Караванный К-с тотчас же обиделся. Мигом выскакивает он из повозки и велит тащить ямщика в волостное правление. Между тем собирается целая толпа народа и вступается за ямщика, но К-с неумолим, он кричит и тут же, при всех, собственноручно расправляется с ямщиком. Между тем в волостном правлении властей не оказывается в наличности, и караванный спешит на почтовую станцию, где предается негодованию на тему: как это-де допускают собираться такой толпой народа на улицах!

Прошу покорно! Уж и деревенская улица не принадлежит мужику! Своими руками, собственным горбом он ее сделал, но, вопреки воле г. проезжего инженера, и выйти на нее не должен.

В Тюкале есть иной сотник Капернаумский, еще более интересный. Инженер К-с настолько примитивен, что даже публично мужика по зубам гладит; очевидно, он и не подозревает, что манера эта давно оставлена и многими считается достойною конфуза. Тюкалинский «сотник», напротив, не только имеет о сем достоверные «сведения», но и вообще большой либерал. Он, изволите ли видеть, студент Казанского университета; говорит с уважением об Афанасии Щапове8 (который с удовольствием плюнул бы ему в лахань9); будучи в Каинске, корреспондировал в газеты, да и теперь не прочь, если может ожидать себе от того «приращения интереса»; наконец, позволяет себе весьма рискованные выходки относительно официальных лиц (из которых некоторые по всему округу известны своею честностью и порядочностью, как, например, окружный врач) с целью показать населению, что он один честный человек, а прочие служащие — мошенники, так, например, в одной волости посылает стражника к членам воинского присутствия спросить: «Заплатили ли они за квартиру?»

Казалось бы, «такой ужасный либерал» должен бы понимать свои отношения к мужику и вообще маломощному, трудящемуся обывателю. Оказывается — ничуть не бывало! Он воображает себя пруссаком в Эльзас-Лотарингии: ходит, переодевшись, под окнами, подглядывая и подслушивая, (причем однажды претерпел хорошую взлупку, так что в некотором роде даже получил знаки отличия беспорочной службы), считает возможным держать на жаловании сумасшедшего человека в качестве сыщика, терпя ради этого все его странности и нелепости; наконец, денно и нощно водворяет «тишину и порядок», вторгаясь на «вечерки», на свадьбы, сажая парней в кутузку за подобные увеселения и вообще за исполнение народных обычаев!

Ну, с чем сообразно, скажите, пожалуйста?! Обыватель трудится, добывает копейку, несет эту копейку в казначейство и чрез посредство последнего и десятка иных инстанций отдает ее в видах жалованья тюкалинскому «съедаке». А тот, вместо того чтобы облегчить своему кормильцу-поильцу, насколько возможно, жизнь, за данный хлеб собирает материал для кляуз на него и даже не дает ему спокойно повеселиться на святках!

Если от сотников Капернаумских мы обратимся к врачевателям телесным и душевным, то увидим то же самое. Вот, примерно, есть в Ишимском округе некий врач. Деньгами все того же сермяжного обывателя платится ему жалованье за врачевание. Но он так мало врачует, что местные филологи даже сомневаются, чтобы название его профессиональное указывало на такое назначение: по их мнению, слово «врач» происходит (по отношению к рассматриваемому субъекту) от слова «врать», «брать», но никак не «врачевать». Действительно, всего в пяти верстах от города деревенский обыватель, валяясь в горячке и тифе целыми семьями, не мог дождаться этого милого человека, не мог дождаться хотя бы только присылки хинина10! Специальность же его есть перемалывание мертвых тел на деньги, для чего при нем состоит особая мельница о двух поставах, работающая чрезвычайно чисто. Особенно прибыльный в этой промышленности сезон — лето: тогда в страдное время можно заставить село по целым месяцам караулить «мертвое тело», пока не дадут «отступного»… Да не пятитку какую-нибудь!.. Раз вздумали сермяжники11 предложить ему 25 р.; он швырнул их со словами: «Я сам вам могу выкинуть на бедность четвертную!»…

Как вам нравится, читатель? какова благородная гордость образованного, тароватого человека перед скряжничеством заскорузлого мужика? То-то вот и оно-то!

Теперь не угодно ли вам побывать со мною в минусинском соборе? Видите ли пару, стоящую у аналоя12? — это беднота пришла за «Божьим благословением» на брак. Вас удивляет и смущает то обстоятельство, что отец К. С-ий с отцом М. Еф-м еле можаху13? Эге! не то еще увидите! Вон, глядите, новобрачная чем-то провинилась, и святой отец в назидание преизрядно ткнул ее венцом!.. Неужели ж, в самом деле, церемониться с этой беднотой…

Подойдемте, однако, к одной из серых групп на паперти, поспросим: может быть, это только случайность мы видели.

— Что, друг, постоянно это у вас такое заведение? — спросил я у одного из мужиков, видевших поучение новобрачной.

Он хотел было что-то ответить, но опасливо глянул на дверь и только молча махнул рукой.

— Для богатеев иное обращение есть; а про нас, слышь, и это в самую пору! — ответил мужик посмелее.

— Грубой, грубой человек! Вот как надо говорить: ругатель! — громким шепотом произнес богобоязненный старичок, намекая на отца К.

— Мы, брат, за этим, слышь, уж и не гонимся! абы требу свершил али бы обвенчал, и то слава Богу!

— Неужли и в этом бывает затруднение?

— Случается, без покаяния помирают!

— Быть не может!

— До полиции доходило.

— Младенца окрестить — дозваться нельзя, — снова зашептал старичок. — А то вон недавно же с Малой Минусы тут бедняк венчаться хотел, последние 4 р. давал; так отец-то К. на весь храм как гаркнет: менее шести не возьму и венчать не буду! — так и не повенчал!

Так-то, читатель. Никуда, ни в какую среду не уйти нам с вами от этого типа. Любитель просвещения, имеющий для оного досуг благодаря мужичьей работе, не только не чувствует к работнику за то признательности, но еще глядит на него с дешевым презрением. Человек, получающий мзду прямо, непосредственно из рук мужика, не считает нужным исполнить свое обязательство как следует именно потому, что он «мужик». Наконец, сотник Капернаумский, привыкший воину говорить «иди!», и другому «приди!», и слуге своему «сделай то!..», не может понять, что он существует для обывателя, а не обыватель для него! Всюду этот сермяжный обыватель, этот представитель множества видит пренебрежение к себе и слышит либо «не твое дело!», либо «рылом не вышел!», либо «подождешь!».

Каяться, каяться, господа, надо. Поверьте, это не пустые слова досужего человека: «Уже и секира при корне дерев лежит: всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь!»14
Устар. тот, кто заботится о ком-либо.
2.
Ремни для подвески, поддержки чего-либо.
1.
3.
М. Д. Бутин — купец I гильдии, золотопромышленник. Весомую часть капиталов составляли кредиты, полученные в Москве, Нижнем Новгороде и за границей. В 1880-е годы был признан банкротом, но спустя десять лет доказал собственную платежеспособность.
4.
Крез — один из царей Лидии, правивший в 560−546 гг. до н. э. Считается, что он одним из первых начал чеканить монеты, установив стандарт чистоты металла.
5.
Соленое озеро на нынешней территории городского округа города Славгород Алтайского края. Поваренная соль добывается на озере с 1762 года.
6.
Поговорка: неудачная попытка исправить что-либо.
7.
Персонаж из Евангелия от Матфея, просящий Иисуса исцелить своего слугу, которому принадлежит фраза: «имея у себя в подчинении воинов, говорю одному: пойди, и идет; и другому: приди, и приходит; и слуге моему: сделай то, и делает».
8.
А. П. Щапов — русский историк и публицист, многие труды которого были посвящены расколу русской церкви.
9.
Лахань — сосуд для умывания рук священнослужителя перед началом литургии.
10.
Жаропонижающее средство.
11.
Бедные крестьяне, слово произошло от названия толстого грубого сукна ручного изготовления.
12.
Четырехугольный столик для богослужений.
13.
Устар. шутл. В состоянии опьянения.
14.
Цитата из Евангелия от Луки.
Светлый праздник и благодушные воспоминания детства. — в церкви. — Дома. — Желал ли бы я вернуться к детству ради праздничных ощущений? — Невозможность сделать это. — Предписанная мне диета перед розговеньем1. — Радостное посещение другом детства. — Его грустные речи. — Происшествие с купчихой Б-ной. — Непатентованный врач, преследуемый за спасение человека. — Господин Макаревич и несколько слов по его адресу. — Красные яички городским думам от их казначеев. — Новые таланты Александра Михайловича Е-ва и их оценка думой.

Каждый «Светлый праздник»2 воспоминания переносят меня в далекое детство, когда все казалось «добро зело, т. е. чисто, прекрасно и безвредно». Сейчас мне представляется маленький, но изрешеченный, по сибирскому обычаю, окнами домик под дерновой крышей, где покойница-мать, обвязавшись и засучив рукава, озабоченно ходила из кухни в горницы и обратно, отвешивала сахар, толкла мускатный орех и бадьян, отмеривала сливки и масло, заглядывала в печь и вскрикивала: «Ах, папошник-то3 как растет, смотри, Акулина!» — причем я, в свою очередь, кричал в величайшем нетерпении: «Где? где? как растет, мамочка, покажи!..» — кричал до тех пор, пока меня мать не брала под мышки и не приподнимала настолько, что я видел выросший свыше меры папошник в бумажной форме; а затем удовлетворенный, с сияющей физиономией отходил к той же Акулине и с торжеством говорил: «Вот как вырос папошник, Акулина!» Затем представляется мне каменная церковь, полная света; масса людей в праздничных азямах, в форменных пальто, штатских пальмерстонах4 и дамских ротондах5… У правого клироса стоит сам Тигрий Львович в новеньких блестящих погонах (жгутов в то время еще не было) и, окидывая публику благодушным взглядом, очень мило подтягивает хору басом, причем меня особенно занимала его манера непомерно раздувать ноздри. Вот выходит наш скромный белокурый батюшка, вечно в чужих людях краснеющий, как красная девица, — батюшка, столь мною любимый за то, что в церкви позволял мне стоять в алтаре, а в гостях, когда тетка жаловалась на мое неуменье говорить приятные вещи нелюбимым, но влиятельным людям, гладивший меня по голове и говоривший: «Ну, что ж… будет еще время… образуется! Бог правду любит!..» Вот он на весь храм приятным тенором возглашает: «Христос воскресе!»

— Воистину воскресе! — гудит в ответ стоустая толпа, и я чувствую, что и мой голос есть в этом гуле.

— Христос воскресе! — еще настойчивее повторяет батюшка.

— Воистину воскресе! — еще радостнее отвечает толпа. То же и в третий раз. Какая-то атмосфера светлой доброты и приветливости начинает разливаться вокруг. Идет христосование6, лица сияют, Тигрий Львович клетчатым платком вытирает пот с лица и, видя проходящего мимо него бодрого старичка-декабриста, давно сосланного к нам, с чувством и почтительностью жмет ему руку и что-то шепчет, вероятно, приглашение «откушать».

Затем возникает в моем воображении наша маленькая, но чистая приемная. У одной из стен огромный стол покрыт огромной скатертью, заставлен куличами, папошниками, всякой снедью и целой батареей бутылок. На диванчиках и стульях сидят гости. Тут и отец дьякон, похожий фигурой на арбуз, а вместимостью по части напитков наводящий ум на мысли о бесконечном; тут и заседатель суда Крапивносемянников, о котором ходила поговорка, что у него руки с клеем, и купец Наживайкин, и старичок-декабрист, и недавно (в то время) присланный поляк 30-го года, ходивший в зеленом сюртуке с огромным воротником.

— Господа, прошу покорно откушать, — говорит отец, обращаясь к публике, а затем подходит к старичку и поляку и ведет их к столу. Крапивносемянников и Наживайкин благодушно дают дорогу, и один лишь отец Повсекакий, находящийся в мрачном градусе, вламывается в амбицию…

Эта выходка дьякона производит на всех тяжелое впечатление.

— Вам бы, отец Повсекакий, неловко в чужом доме травить, извините меня!.. — замечает огорченно мать.

— Да, отец дьякон, — замечает с терпкой улыбкой заседатель суда, — не должно забывать образования сих лиц! ежели не к чему иному, то к образованию нельзя не отнестись… — тут заседатель делает рукой жест, имевший выразить невыраженное, и обвел всех ищущим подтверждения взглядом.

Даже тетка Анфиса, державшаяся приблизительно дьяконских воззрений, и та возмутилась.

— Хотя бы вы-то попомнили, — воскликнула она, — что Петр Иванович всем жителям благодеяние сделал: мельницу устроил; а Адам Францевич в последний пожар две улицы отстоял!

В то время как отец извинялся перед потерпевшими от дьяконской емкости гостями, Наживайкин, подошедши к отцу Повсекакию, сказал ему хриплым голосом:

— Ты вот что, батя: коли петь, так петь; а языком нечего блудить!

Эта сентенция положила предел неприятной сцене. Общее благодушное настроение возвратилось, и снова почувствовался разлитым в атмосфере светлый праздник.

Ах, как бы я желал, друг-читатель, чтобы окружающая действительность была такова, вызывала бы во мне подобное же настроение теперь; теперь дала бы мне вволю подышать атмосферой светлого праздника! Я не хочу этим сказать, как это вообще принято, как это повторяется тысячами тысяч литературных мельниц вроде Евгения Маркова, что я «завидую счастливому детству», что я жалею об утрате тех детских очков, через которые все представляется «доброе зело, т. е. чисто, прекрасно и безвредно». О нет! Ведь мне это тогда в большинстве случаев именно только представлялось. Представляя себе Тигрия Львовича исключительно со стороны его пасхального настроения, я, по детской неопытности и детскому неразумию моему, не понимал, что это лишь одна сторона Тигрия Львовича; что этот в высшей степени приятный собеседник и душа-человек в своем кругу, понимающий, что страдание за идею почтенно, и даже сообразно поступающий, но опять-таки в своем кругу, моментально преображается в самого заурядного куроцапа и зверя, как только попадает в чуждый ему мужичий, посельщичий, мещанский, вообще — серый круг. В своем кругу и в кругу личных отношений он считал для себя обязательными правила чести и добра; в чужом кругу и в кругу служебных отношений он считал себя от этих правил свободным. Тогда я этого не понимал, теперь понимаю. Неужели же я могу пожелать вернуть свое непонимание? Нет, никогда! Ведь это значило бы отказаться от всякой надежды на улучшение жизни: ибо для того, чтобы улучшить что-нибудь, прежде всего не нужно самообольщаться. Для того чтобы теперь мне прийти в праздничное настроение, нужно, чтобы окружающая меня действительность в самом деле улучшилась, и этого я, конечно, от всей бы души желал. Представить же себе, что по случаю светлого праздника все действительно светло, я не могу, да и охоты мало. Начать с того, что после чрезмерного поста разговляться7 опасно. Мне же, друг-читатель, как Вы, вероятно, и сами заметили по редкости моих бесед, была предписана столь усиленная диета, которая почти равняется окончательному отлучению от пищи…

Правда, к самому празднику получил я такой личный подарок судьбы, который мог бы до некоторой степени сделать этот праздник светлым; меня посетил тот самый батюшка, который некогда отстаивал мою прямоту против посягательств тетки. Теперь он уже древний старик с слезящимися глазами. Но искренняя душевная теплота; скромная, почти робкая, но беззаветная преданность правде до сих пор сохранились в нем и делают привлекательнее прежнего эту живую развалину. К несчастью, и этот подарок был отравлен тем грустным настроением, той скорбной нотой, какой дышали его добрые речи.

— Немилостивы люди стали, — шептал он мне, по старой памяти называя меня Ваней, — черств стал человек!.. Ты подумай, Ваня: вот откуда приехал я теперь… городок маленький… да… что бы я хотел?.. да! Есть там, слышь, купчиха одна. Честная вдова, детей хороших вырастила; сын торгует теперь, все уважают… Голове родственница. И вот, Ваня, несчастье с ней: сын этот самый, разбирая револьвер, ранил ее. Пулей ранил. Пуля, слышь, прошла через правое бедро и засела в левом бедре, в кости. Ну, к доктору. Доктор-то городской, слышь, не оператор. Попробовал-попробовал, оставил… Ну да… ну, ладно… что бы я говорил?

— Что некому было операцию сделать.

— Что ты, как некому! Слышь ты, есть там молодой врач, но не имеет он права лечить. Патента, что ли, нет…

— Диплома, — поправил я.

— Ну, ну! Так вот, слышь, посылают за ним. Он говорит: «С большим бы удовольствием, да не знаю, как начальство… и то, говорит, много уж неприятностей по этой причине принял». Ну, ладно. Голова сейчас — телеграмму в губернию, да еще срочную: «Позвольте!»… Да… и дорого же эти телеграммы стоят, Ваня, — втрое против обыкновенных… Что, бишь, я говорил?..

— О телеграмме.

— Ну, ну! Что же ты думаешь?.. Страдалица-то, Ваня, кровью истекает, прикинуться к ране может… Знаешь, болезнь такая есть… Говорил, ведь мне доктор, да запамятовал!.. мудрено называется…

— Гангрена, что ли?

— Ну, ну, она! она самая! Ну, вот, ответ-то и приносят: «не мое, мол, дело, обратитесь к врачебной управе!» а?

Я опускаю, читатель, вырвавшееся у меня при этом восклицание, так как пишу в посту…

— Ну, ладно… Вот врач городовой и просит молодого-то этого доктора: по крайности, говорит, присутствуйте при операции. Согласился тот. Не знаю, уж, Ваня, чем его присутствие было на пользу, но только вынута ведь пуля!

— Что вы?

— Верно! Только, слушай, не конец еще делу: есть там у них блюститель, съедакой называется. Что же ты думаешь? Хватило аппетита сделать донос на обоих врачей; а этого самого, запретного, угрожал в каталажку посадить «за самовольное без надлежащего разрешения начальства извлечение пули у купчихи Бал-ной»…

Опускаю еще одно восклицание, ибо пишу в посту. Что касается отца Симеона, то он не воздерживался:

— Какое жестокосердие, Ваня? где мы живем? какое же после этого христианство, если жизнь человеческая ничего не значит? Ах, Ваня, Ваня!..

— Что же обыватели? — спросил я.

— Смущены, весьма смущены!.. Даже до последней степени! Знаешь ли, я так полагаю, что составят приговор — просить властей предержащих об избавлении их от съедаки. В праве ведь они, Ваня, как полагаешь?

— По человечеству-то?

— Да.

— Как же не в праве! Ведь блюститель должен блюсти обывателя, а съедака — есть его! Случай с оператором ясно показывает, что съедака даже отнимает у населения медицинскую помощь, которой неоткуда больше взять. Ведь его же обязанность не только преследовать за нарушение буквы, но и выводить власть из затруднительных положений соответственными представлениями. А он что?..

— Варвар он, Ваня! всем жизнь отравил…

И вдруг, читатель, на этом самом месте разговора получаю я из редакции затребованное мною, в объяснение заметки 15 №, письмо «Петра Маркеловича Макаревича, живущего в г. Тюкалинске (Тоб. губ.)»8

Ах, г. Макаревич! Что за странная идея посетила Вас: Вы подозреваете, что кто-то совершил «наглый подлог», поставил Ваше имя под одной (или несколькими) из Тюкалинских корреспонденций! Как Вы не сообразили, что нет ничего лестного присвоить себе имя человека, решившегося косвенно защищать такого гуся, как ваш сотник Капернаумский! Как вы не поняли, что «по званию Вашему» это неприлично, о каком бы сотнике ни шла речь в подобных обстоятельствах? По отношению к этому именно гусю это более чем неприлично. Вы утверждаете, что сведения, сообщенные в газете о Вашем сотнике, «извращены» и «продиктованы злобой». Вы, как тюкалинец, не можете не знать, что они верны! Кому Вы это говорите! Ведь нам он вдоль и поперек известен, еще задолго до Вашей Тюкалы, еще со школьной скамьи!9

Один из здешних моих знакомых некогда знавал какого-то Макаревича. Но тот жил не в Тюкале, а в Одессе. Хороший был юноша, хотя и с крупными изъянами: при некотором достатке нравственной чуткости и значительной доле упрямства, взамен силы воли, он был склонен к слишком материнскому, слишком мягкому, слишком нежному отношению к собственным промахам и чрезмерно строгой, злобной оценке чужих поступков, приносивших ему тяжелые ощущения. Черты опасные, которые и тогда приводили его к большим сумасбродствам. Но так как он был окружен атмосферой хорошего товарищества и идейных стремлений, то черты эти мало имели приложения. Не знаю, что сталось с ним теперь. Предоставленный самому себе в какой-нибудь сплетнической трущобе, он может кончить очень плохо. «Продиктованных злобой корреспонденций», может быть, и не станет писать; но продиктованные злобой письма, пожалуй, писать будет!10

Эх, Петр Маркелыч, сказал бы я Вам два слова, да уж так… Тяжело ведь ставить крест на честном прошлом человека!..

__________

Нельзя не сказать хотя несколько слов об официальной, так сказать, стороне Пасхи: о подарках, красных яичках, пасхальных изданиях. Перечислять все, появившееся в свете по этой части, было бы слишком долго. Упомяну лишь о том, что три сибирские думы — Ишимская, Енисейская и Томская — получили от своих казначеев по яичку с надписью: «Позаимствование», но едва ли с хорошим запахом. Таким образом, к известным уже нам из указаний моего предшественника (безвременно увядшего «василька») литературным, математическим, астрономическим и ораторским талантам почтенного Александра Михайловича Е-ва присоединяется еще талант финансиста11. После этого понятно, почему так высоко ценят его гг. избиратели 1-го разряда: ведь он избран первым в первом разряде и получил 29 избирательных шаров; он баллотировался в головы и получил избирательных голосов вдвое больше г. Ефимова! Что и говорить — способный человек, на многое способный! Приятно видеть, что таланты у нас ценятся… и ценятся сознательно, несмотря на старания журналистики заподозрить полезность Александра Михайловича для городского хозяйства! Уж «Сибирка» ли не старалась? — и участие г. Е-ва в разрешении Тецковских дел вспоминала, и указывала на его двойные справки, и упоминала о каких-то процентах с 30 000 р. городских денег!.. Но гг. представители городских сословий решили, что все это ничего не значит, и как бы нарочно, с целью выразить особую симпатию талантливому финансисту вновь на четвертое четырехлетие выбрали заступающим место городского головы! А он на-поди: 5 000 фюит!..12

Открытие нового таланта Александра Михайловича произвело в думе на первый раз ошеломляющее впечатление. Но полегоньку да помаленьку оправились. Сперва тихонько, потом погромче начали раздаваться голоса, что если бы захотел позаимствоваться, так не столько бы утянул; а это он так, «по халатности»… в конце концов, при закрытой баллотировке так прямо уж дали двухнедельный срок «для возможности пополнить недочет». Вот и отлично. А то предай его суду — другой-то, пожалуй, и не возьмет! А ежели никто общественных денег брать не будет, откуда же у нас опытные финансисты появятся? — Погодите, еще его же, как несчастного, жалеть будем; а там, с Божьей помощью, может, еще и адрес благодарственный подарим!
Речь о Пасхе. Полное название праздника — Светлое Христово Воскресение.
2.
Прием скоромной пищи после поста.
1.
3.
Украинский сладкий хлеб из пшеничного дрожжевого теста.
4.
Длинное пальто.
5.
Женская теплая накидка без рукавов и застежки.
6.
Обычай приветствовать друг друга в первый день Пасхи.
7.
Позволить себе что-то съесть после длительного лишения пищи.
8.
Заметка была опубликована в № 14 «Сибирской газеты» за 1883 год. Содержание касается корреспонденций из города Тюкалинска: «Петр Маркелович Макаревич, проживающий в г. Тюкалинске (Тоб. губ.), просит нас удостоверить печатно, что ни одна из тюкалинских корреспонденций, напечатанных в нашей газете, не принадлежит ему».
9.
Речь идет о надзирателе над арестантами, о котором сообщалось в корреспонденции из Тюкалинска в № 9 «Сибирской газеты» за 1883 год. Корреспондент описывал расправу арестантов над дворянином, подмечая, что большинство жителей города винят надзирателя.
10.
Отсылка к опубликованной цитате из письма Петра Маркеловича: «Если, — пишет он, — и были за моей подписью корреспон., то это подлог, так как я не могу быть автором извращенных и продиктованных злобой корреспонденций».
11.
Речь идет о фельетоне, опубликованном в № 42 «Сибирской газеты» за 1882 год под псевдонимом «В тиши расцветший василек», где высмеивалась заметка А. М. Ермолаева, посвященная комете, в «Томских губернских ведомостях».
12.
Fuite — одна из фигур мазурки; в переводе с французского означает «побег», «утечка».
Распродажи. — «Дешево, да гнило». — Куда сбывается все то, что считается уже негодным для России? — Популярность и распространенность у нас всего залежалого, плохонького, дешевенького. — Дешевизна жизни, убеждений, человеческого достоинства и чести. — Дешевизна человека. — Дешевизна людской жизни. — Дешевизна воспитательницы в глазах купчины. — Шутники над человеческой личностью. — Что такое аристократизм вообще? Аристократизм сибирский и в частности балаганский. — Балаганская «фрейлина». — Патриотизм и его разновидности в Сибири. — Патриоты действительные и пустозвонные. — Хорошо было бы остаться при одних действительных.

Всю Фомину неделю шли у нас «распродажи»1. Господа Кальмеер, Фелзенмайер, Брильянщиков2 и прочие совсем заполонили нашу томскую публику заманчивой дешевкой. Народ валом валит к ним, надеясь на пятак рублей купить; но не получают ли вместо того на рубль пятаков — это еще вопрос. Я заговорил о дешевке потому, что она сильно вошла в нравы не одного Томска, а всей Сибири. Вот недавно из Нерчинска о том же писали. Да, правду сказать, если хорошенько всмотреться, то не на одной Фоминой, Вербной или иной какой неделе, а круглый год, и не в одной торговле, а во всех сторонах жизненного обихода — то же самое.

Дешевка нас заполонила:
Проникла вглубь, проникла вширь,
И все, что «дешево, да гнило»,
Течет прямым путем в Сибирь.
Все, что в России уж негодно,
Пригодным числится для нас…
Мы ж «тихо, смирно, благородно»,
Примерив, говорим: «Как раз!..»
Вот почему у нас — в «продаже»,
В семье, на улице, в с[еле]
Все славное «не в авантаже»,
Дешевое ж в ходу везде.
В ходу лежалые товары
И залежалые с[уды],
В ходу дешевенькие бары
И речи, полные воды;
В ходу либерализм дешевый
И патриоты — два на грош.
В ходу с слабейшим тон суровый,
А с сильным — скромность, лесть и ложь.
И этот весь товар «поплоше»
Куда как много стоит нам!
А в мире что всего дороже,
То ценится у нас как хлам:
Дерут рублями без зазренья
За пару плохоньких галош.
А жизни, чести, убежденьям
Цена в Сибири — медный грош!..

Да, друзья мои, вглядевшись в окружающее и вдумавшись в него, нельзя сказать ничего другого. В прошлом моем фельетоне я показал вам на примере с тюкалинской купчихой Ба-акиной и непатентованным врачом До-вым, как дешево ценится человек и его человеческие права в сравнении с выполнением казенной формы. Но если таково положение дел в местностях, соприкасающихся с Европой, то каково же оно где-нибудь в Якутской области, откуда «хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь»?! — А вот каково, что люди, подвергшиеся обработке и вконец обездоленные, просят ничего об них не печатать, ибо каждый их стон, раздавшийся всенародно, усиливает свирепость обработки! Я мог бы привести вам тысячи тысяч фактов со всех концов Сибири, доказывающих, что так же дешево ценится у нас человек в сравнении и с деньгами, и с «ретивым сердцем», и мало ли с чем еще! Вон, сказывают, в Сухом Бузиме3 есть некий «денежный человек», некогда сидевший в кабаке, — деньгу зашибал. И выйди же такой случай: один пьяный поселенец обругал его всячески. Не стерпело ретивое сердце кабатчика: ударил он «обидчика» полуштофной мерой по голове. Поселенца этого после «нашли мертвым»… Впрочем, давно это было. У того же кабатчика жил работник, и украл он у хозяина деньги: хозяин догонял его, догнал, кажется, где-то в лесу, в болоте; но тот был догадлив: снял с себя штаны с деньгами да и бросил, а сам «убежал». Так и до сих пор этот работник «гуляет неизвестно где»; кабатчик деньги воротил. «Слава Богу, — говорит, — отыскал, работник пусть пропадает, а денежки нашел». Позвольте, однако, скажет читатель: как же это, хозяин, догнавши вора, стоял да ждал, сложа руки, пока тот освободится от интересных частей туалета? Как же это настигший не задержал похитителя? — Да, я вот и сам о том же спрашивал, да что-то ответа нет… Дешево, господа, дешево ценится у нас человек, очень дешево! Дешево даже в том случае, когда, по общепринятым понятиям, мы ему обязаны. Вон, глядите, у некоего иркутского коммерсанта, ведущего большую торговлю и имеющего большой каменный дом на Большой улице столицы Восточной Сибири жила теща, старушка лет 75: с детьми водилась. Детей этих перебывало на ее руках штук до 15-ти; иные уже взрослые люди теперь. Вдруг старушка заболела; домашний доктор коммерсанта предсказывает ей смерть. Что же теперь делать? А что делают с вещью, когда она износится на службе? — ее бросают, только и всего! «Отправить к сыну!» — решил и наш коммерсант о теще. Жена возражает, что и у сына места нет, да и похоронить будет трудно: он живет жалованьем. «Знать ничего не хочу! — иначе я ее на квартиру!» — рычит коммерсант. И вот больную, бедную, еле живую старуху везут к небогатому сыну, проживающему не на большой квартире с целой семьей. Ну, слава Богу, ненужная вещь убрана! Но вот старушка умирает. Сын рад бы похоронить, да денег не случилось! Идет он к богатому зятю — не за помощью, как обязанному старушке воспитанием ребят, а только сделать заем в 150 р., под вексель, за поручительством двух лиц. Но все-таки «беспокойство» ведь это!.. Ах, читатель, как это скучно, когда никак не можешь отвязаться от вещи, из которой уже никакой пользы извлечь нельзя, которую бросил и был в полной уверенности, что отделался от нее? — Естественно, коммерсант зарычал. «У меня и так торговля плохая, всюду расход: одно содержание семейства в год до 15 000 р. стоит, а тут ты с похоронами! Черт бы вас всех побрал!» Долго волновался почтенный коммерсант и упокоился, вероятно, не ранее, как принялся за обычный вечерний винт.

Если даже человек, которому целая наша семья обязана, так мало стоит в наших глазах, то что же сказать об уважении к человеку вообще, к человеческой личности? Об этом товаре мы, само собою разумеется, и понятия не имеем. Один из величайших поэтов — Шекспир — устами одного из своих действующих лиц заявил, что бывает «за человека страшно»4; не менее великие душою люди не раз заявляли, что им бывает «за человека стыдно», когда он делает что-либо, унижающее человеческий образ. Наш родной поэт Никитин прекрасно выразил чувство каждого порядочного человека при встрече с пропойцей, с оборванцем, с нищим:

Жаль разумное Божье созданье,
Человека — в грязи и с сумой!5

Но нам не «жаль», не «стыдно» и не «страшно» в подобных случаях: нам смешно! Судите сами: в Таре некто г. Щ-в занимает одно из самых видных положений в городе, будучи его представителем; в университете некогда учился, богатый человек, — стало быть, такой, которому доступны самые благородные наслаждения и знакомы понятия о человеческом достоинстве. И что же? Празднуя в феврале именины жены, он забавлял гостей, собравшихся разделить с ним семейное торжество, следующим образом: залучив к себе давно уже водворенного здесь за какие-то провинности офицера, давно уже спившегося с круга и давно утратившего всякое подобие человеческого образа, г. Щ, зная, что этот несчастный не в силах устоять против вина, потчевал его спиртом с прибавкою керосина! Бывший офицер, теперь полунагой пропойца и нищий, осушал предлагаемый ему стакан за стаканом и потешал публику, выплясывая фигуры кадрили!

Так как человеческому достоинству, убеждениям, честности «цена в Сибири — медный грош», то очень понятно, что люди ценятся у нас по их внешним принадлежностям, по их положению, деньгам, но никак не по степени их внутренней самостоятельности, честному трудолюбию, гражданскому мужеству, осмысленной доброте. Вот почему у нас так в ходу слово «аристократия». Собственно говоря, выражение это для Сибири вполне бессмысленно: в Сибири нет и не может быть аристократии; — ей неоткуда взяться. Туземная (инородческая) знать не играет у нас никакой роли, и какой-нибудь проживающий в Березове представитель владетельного остяцкого княжеского рода за двугривенный поцелует руку у заседателя; завоеватели Сибири тоже не выделили из себя никакой знати — это были «холопи государевы Игнашка с Ивашкой». Но мы народ догадливый: будучи самою судьбой избавлены от привилегий аристократизма, мы стараемся подменить понятие о древнем происхождении от лично свободных и политически независимых предков понятием об известного покроя панталонах, мундирах или фраках, о денежной состоятельности и близости к власти, не подозревая, до какой степени эти два понятия отличны одно от другого! Самые гордые аристократы в мире, испанские гранды первой степени, имевшие право не снимать шапки перед королем, были нередко нищие; а богатейшие торговцы дорого бы поплатились, если бы вздумали счесть себя равными им. Но мы не в Испании, а в Сибири и потому довольствуемся вместо грандов куроцапами или иными «аристократами», подешевле, смотря по местности.

«Как ни мал г. Балаганск, — пишет один тамошний бытописатель, — но и в нем существует так называемое «общество»; мало того, «общество» это разделяется на аристократию и демократию.

Подкладка, собственно говоря, наших аристократов и демократов состоит из одного и того же материала. Например, как первые, так и вторые из всех языческих богов отдают предпочтение богу Бахусу; только первые совершают свое поклонение божеству по домам, вторые же — по кабакам. Как те, так и другие торгуют спиртными напитками; опять разница является здесь в одной внешности. Войдемте к виноторговцу «аристократу»: прежде всего мы входим не в кабак (какое вульгарное слово!), а в винный погреб; нас встречает не какой-нибудь грязный сиделец, а первый дамский кавалер; перед нами стоит молодой человек, всегда элегантно одетый. Но сущность и там и здесь одна и та же: столько-то градусов по Траллесу и только!"

Вот как просто. Казалось бы, где ни напиться до положения риз — все равно свиньей станешь; в каком платье и помещении ни спаивать людей для устройства себе возможности бездельничать — одинаково в пиявку обратишься. Ан нет: в кабаке на карачках походишь — будешь «чернь непросвещенна»; в «ренсковом погребе» погуляешь — «благородный аристократ»!

И курьезные же вещи происходят подчас из-за этой «дешевизны» наших вкусов!

Привозится, например, в прошлом году в Балаганск известная «Золотая Ручка»6. Казалось бы, чего уж определеннее физиономии? — сослана по суду, судилась при открытых дверях с присяжными, «пропечатана» в подробностях, грязным хвостом тянется за нею выдающееся прошлое! Но проходит слух — может быть, ею же пущенный, — что она «фрейлина». И все приходят в трепетное волнение: секретарь полиции спешит с нею покумиться. Секретарская кума, не будь глупа, под шумок начинает заниматься темными делишками: пользуясь выгодным положением своего натурального мужа (служил в полиции, теперь удален), она занималась адвокатурой и… чем бы вы думали? — ворожбой! Ворожит она на воде… Посмотрит, посмотрит на воду и изречет свое предсказание.

Ей-богу, как станешь вести хронику сибирской жизни, так не знаешь к концу, в подлинной ли ты действительности или в святочном балагане! Сердце каждого любящего свою родину сибиряка, каждого патриота не может не сжиматься при виде той второсортности, так сказать, многих сторон сибирской жизни, которая заставляет нас походя вспоминать всероссийскую поговорку: «дешево и гнило». Это тем обиднее, что даже самый патриотизм, один из двигателей народного преуспеяния, живет у нас в Сибири в двух формах: в настоящей, стоящей этого имени, и в дешевенькой, ни к чему не обязывающей, кроме ношения красной рубашки, питья чаю, еды шанег7 и пустозвонных возгласов. В то время как настоящий патриот верит в способность своего народа стать народом великим, патриот дешевенький и пустозвонный уверяет, что в его народе все в настоящую секунду прекрасно, великолепно, восхитительно. Истинный патриот искренно желает своему народу добра; поэтому он прежде всего старается себе выяснить, что надо разуметь под добром в смысле блага трудящегося большинства? Затем он зорко вглядывается в неустройства родной жизни и страстно клеймит их, зная, что, пока худое не будет сознано как худое, до тех пор не будет и побуждений к замене его хорошим. Патриоту пустозвонному нет до этого никакого дела: его прельщает то, что блестит, шумит, бренчит, а кому это на пользу, кому во вред — это его мало занимает! Имея одну только мерку для отличия добра от худа — все «наше — хорошо, все чужое — скверно», — пустозвонный патриот нередко хвастает такими вещами, от которых должен бы краснеть: он уподобляется маленькому Ване, севшему верхом на палочку и гордо проезжающему, на потеху взрослых людей, в полном убеждении, будто он едет на борзом коне!

Ах, господа, как было бы хорошо, если бы явился прирожденный предводитель всех этих Ванюшек на палочках, традиционный, сказочный Иванушка-дурачок, собрал бы их в один отряд, протрубил бы им на игрушечной свистульке выступление и увел в какие-нибудь сказочные страны; а мы остались бы при одних истинных патриотах, достойных этого имени!
Сибирские купцы. Например, С. С. Кальмеер продавал одежду, обувь, ювелирные изделия.
2.
Праздничная неделя, начинающаяся с первого воскресенья после Пасхи и завершающаяся в субботу.
1.
3.
Село в Енисейской губернии, в настоящее время — Сухобузимское (Красноярский край).
4.
Фразеологизм из трагедии Уильяма Шекспира «Гамлет, принц датский», обозначающий падение нравственности и морали в обществе.
5.
Фрагмент стихотворения воронежского поэта И. С. Никитина «Нищий». Главная тематика стихотворений поэта — тяжкий труд и жизнь крестьян.
6.
«Сонька Золотая Ручка» — С. Ф. Блювштейн — российская преступница, известная за кражи и мошенничество. Часто перевоплощалась, была склонна к мистификациям.
7.
Выпечка, распространенная на русском севере.
10.
Отсылка к опубликованной цитате из письма Петра Маркеловича: «Если, — пишет он, — и были за моей подписью корреспон., то это подлог, так как я не могу быть автором извращенных и продиктованных злобой корреспонденций».
11.
Речь идет о фельетоне, опубликованном в № 42 «Сибирской газеты» за 1882 год под псевдонимом «В тиши расцветший василек», где высмеивалась заметка А. М. Ермолаева, посвященная комете, в «Томских губернских ведомостях».
12.
Fuite — одна из фигур мазурки; в переводе с французского означает «побег», «утечка».
Переселение на заимку. — Невозможность уединиться этим путем от городских дел. — Тобольский «член-секретарь», «редактор» и «член Императорских ученых обществ». — Как он сердится. — Извинительность его раздражения, но неизвинительность некоторых его приемов. — Обеления г. Пав-ва. — Подозрительность «безукоризненности» последнего. — Почему и при каких обстоятельствах сибирские дельцы любят «искоренять крамольников» и «читать в сердцах». — Примеры гг. Да-го, П-на, Кадыка и др. — Поедание корреспондентов: один балаганский и два енисейских примера. — Каково ввиду этого подмигивание г. Голодникова на анонимность тарской корреспонденции? — Откуда исходят наигоршие муки честного сибирского писателя? — Каково ввиду этого обращение литератора к закону понуждений? — Ожидающая его участь Пошлепкиной.

Давно уже сельскохозяйственные «злобы дня» призывали меня из Томска на мою заимку, и я от времени до времени наведывался туда на день, на два.1 Но вот приблизилось время посева: это не двумя днями пахло, и я, как только написал и сдал в редакцию свой последний фельетон, сейчас же закатился «на лоно непосредственной природы» да так с этих пор и не выезжаю с заимки. Нет никакой возможности отлучиться; да если бы и была, так и не проехать: единственный мостик, служивший нам сообщением через реку, снесло, а другой когда еще построим… Вот почему, друг-читатель, при всем желании говорить с вами о событиях, волнующих теперь всю Российскую империю, я не могу этого сделать. Удалившись «от шума городского», я уже думал было совсем почить «на лоне непосредственной природы», как вдруг получаю из редакции целый пук рукописей для соответственной утилизации, если бы я нашел это полезным и возможным. Первое, что мне бросилось в глаза, — то рукопись на чрезвычайно широковещательном бланке с титулами такого рода: «М. В. Д., член-секретарь Тобольского губернского статистического комитета, редактор неофициальной части губернских ведомостей и член Императорских ученых обществ: русского географического и любителей естествознания, антропологии и этнографии. Мая 13 дня 1883 г. № 185. Г. Тобольск». Оказалось, что это — возражение г. Голодникова, «по званию автора книги» (как он сам выражается), именуемой «Тобольская губерния накануне 300-летней годовщины завоевания Сибири», одному из наших тарских корреспондентов. Г. Голодников недоволен. Г. Голодников негодует. Г. Голодников возмущен. Он возмущен и тем, что корреспондент, по его, г. Голодникова, мнению, «трактует во всеуслышание о том, о чем он имеет только смутные понятия»; возмущен и тем, что корреспондент «претендует на остроумие, которое ему не дано в удел»; непереносимо ему и то, что книга названа дорогою; не может простить и того, что «корреспондент почему-то скрыл свою фамилию»; а уж где дело касается указанных корреспондентом промахов, тут г. Голодников просто ругается, употребляя выражения вроде «глупая и неуместная выдумка»2.

Я понимаю г. Голодникова. Обидно, в самом деле, сидишь, корпишь целый год над всевозможными таблицами и ведомостями, с величайшими усилиями издашь свой многострадальный труд, и вот какой-нибудь корреспондент, может быть, не только не состоящий членом Императорских ученых обществ, но даже совсем не чиновный, не титулованный, может быть, совсем юный, — потому только, что он свежее, остроумнее, полон сил, — подметит у меня несколько курьезных промахов и заставит народ от души смеяться по поводу работы, стоившей мне столько труда!3 Повторяю: я понимаю г. Голодникова. И если бы он ограничился в своем письме одними только возражениями тарскому корреспонденту и естественным раздражением против последнего, я бы оставил ученого статистика в покое уже из одного сочувствия, как собрата по литературе. К сожалению, г. Голодников сделал еще нечто: нечто совершенно лишнее и нечто настолько типичное, что я, как комментатор («по мере сил и возможности») проходящих перед нами жизненных явлений и их смысла для трудящегося большинства, не могу оставить сие втуне.

«На основании закона, дозволяющего печатание опровержений противу неосновательных корреспонденций обличительного свойства, имею честь покорнейше просить Вас не отказать в напечатании и нижеследующих строк. Этого требует долг и справедливость».

Так начинается письмо г. Голодникова. Это характерно: Г. Голодников обращается сперва к закону, а уж затем к справедливости. И к какому закону? Закона, «дозволяющего печатание опровержений», нет; есть закон, обязывающий повременные издания при известных условиях и в известном объеме печатать таковые. Закон этот помещен в уставе цензурном. Вероятно, его и имел в виду г. Голодников. Так и запишем.

Далее автор письма, называя корреспонденцию из Тары «изветом» на г. исправника П-ва, заявляет, что последний, «сколько известно нам по делам», пользовался в течение 15-летней службы своей «самою безукоризненною репутациею», но, «вероятно, имел несчастие чем-нибудь не понравиться корреспонденту»4.

Наконец, как уже сказано, г. Голодников подмигивает и насчет того, что корреспондент «почему-то» «скрыл» свою фамилию.

Если бы все это говорил какой-нибудь канцелярский юс, или съедака и куроцап, или какая-нибудь толстая пиявка вроде бийского Ги-а5, это было бы в порядке вещей; ибо таково уже ремесло этих господ, что они не могут чувствовать себя спокойными, а свои гешефты6 — обеспеченными, иначе как связавши руки и заткнувши глотку всем независимым людям вообще и людям журналистики в частности. Но ведь это говорит «редактор», «член ученых обществ», и говорит «по званию автора»! Ученый литератор намекает на предупреждение, пресечение и кары в области литературы! Участник того самого служения «свободному, честному русскому слову», которое составляет немалое прибежище для сибирского обывателя, обрабатываемого всеми наемниками последнего, желающими быть владельцами душ и телес его, обеляет одного из этих самых наемников! Обеляет человек, о котором, как внесшем неудовольствие и раздор даже в невзыскательное население сибирского захолустья, «нас завалили корреспонденциями; пишут лица, никогда до того не писавшие!» (см. выноску редакции на с. 488 № 19 «Сибирской газеты»)7. Уже один выбор среды, на которую особенно обрушился г. П-ов, достаточен для того, чтобы человеку самых консервативных убеждений, не знающему сибирские порядки, быть поосторожнее в защите этого сотника капернаумского. Каждый сибирский делец отлично знает, что, какую бы штуку он себе относительно «неблагонадежных элементов» ни позволил, он в ответе не будет: напротив, он тем как бы докажет свою ревность к поддержанию порядка! Вот и повелась между господами дельцами такая практика: как только кто-либо из них начинает чувствовать, что рыльце у него в пуху и что это другим заметно, сейчас он проявляет стремление к разыскиванию «корней и нитей» и к искоренению предполагаемых носителей и представителей оных. Много их было, таких-то. Некогда, например, был тобольским исправником некий Да-ский, заслуживший особую ненависть своих единоплеменников-поляков тем, что он начинал давить их под предлогом преследования «замыслов» каждый раз, как только чуял непрочность своего исправничьего положения. Почувствовав ту же шаткость в 1879 году, он тотчас полетел в Омск с уверением, что «открыл нечто», после чего произведены по его требованию обыски в Тюкалинске, доказавшие, что все его предприятие было дутое. Красноярский голова г. П-н, «пушок» которого ныне констатирован в заседаниях думы, твердо помня после большого красноярского пожара 1880 г., что у него, вопреки запрещению, была сложена среди города масса сена, которым он немало послужил пожару, счел наилучшим средством избегнуть «лишних разговоров» на этот счет ложным доносом на «сицилистов» в поджоге. Минусинский Кадык, не желающий платить 8 000 р. штрафа за беспатентную торговлю вином, силится отвлечь от себя внимание властей тем же способом. Вынутый из шулерской колоды и водворенный в Балаганске червонный валет, играющий значительную роль в местном мещанстве и исправляющий должность суфлера и правой руки при секретаре городской управы, чувствуя беспокойства за свои проделки, строчит в «Сибирь» такую штуку, что редакция отвечает ему печатно: «Стыдитесь заниматься доносами». Люди, обеспокоенные стремлением и уменьем нового члена управы внести свет в отчетность по городскому хозяйству, делают на него два ложных доноса! И т. д., и т. д… Уже по одному этому, будь я на месте г. Голодникова, я бы отнесся с некоторой осторожностью и к подвигам г. П-ва, несмотря на всю его «безукоризненность по делам»: мирный обыватель, понимающий, где раки зимуют, а тем паче честный литератор должен хорошо знать им цену.

Сибирский литератор (конечно, достойный этого имени) и корреспондент в частности далеко не избалован судьбой. Неся тяжелый нервный труд, он в подавляющем большинстве случаев не может добыть им даже нищенских средств к существованию. Каждый заинтересованный в том, чтобы не выносили сора из избы, спит и видит, как бы живьем съесть нескромника. Получается, например, в Енисейске корреспонденция о проделках г. Ла-на8, и тотчас возникает проект — допечь автора судом, причем местный цвет гласности и либерализма предлагает свои услуги для преследования и опровержения, хотя уже по одной родственной близости к г. Л-ну хорошо знает, что все о последнем написанное — правда. Но эти господа не в счет: они никаких допеканий предпринять не могут, так как этим неизбежно вызовут дальнейшие разоблачения «дельца». Но вот другие факты. В марте месяце один проезжий чиновник, имеющий в Балаганске родича, с которым он деятельно переписывается, рассказал мне много интересного о том, как там ведутся городские дела. Смирный родич этот никогда не подозревал, что сведения, данные им частному лицу в частном письме, сделаются достоянием печати. Но я получил позволение ими распорядиться и распорядился9. Боже, как закопошился муравейник балаганских дельцов по получении этих №№ «Сибирской газеты»! точно его кто варом обдал! И что же, какие тенденции выразил муравейник по этому поводу? — «Разыскать! Искоренить! Корреспондента!» Но так как неизвестно было, кто именно писал предполагаемые корреспонденции, то «по здравом размышлении» сделана догадка, что «некому больше, как таким-то», и сообразно этому решено сделать соответственные шаги губернии к выдворению под каким-нибудь предлогом целой группы лиц! Или вот еще из того же Енисейска несколько времени тому назад получено в редакцию письмо г. Носальского, от 13 марта, злорадно извещающее о том, что заподозренный (и опять-таки совершенно неверно заподозренный) в доставлении газете сведений о торгашеском характере местной аптеки, некто А-кий, «через несколько дней предпримет с подобающей свитою путешествие в свою собственную резиденцию (деревню)», то есть высылается административно в место приписки. Конечно, известие г. Носальского обставлено всевозможным «уважением» к печати; мы не сомневаемся также, что самая высылка обставлена какими-нибудь оправдывающими статьями закона. Но это казовая сторона дела; сущность его в том, что содержатель аптеки в хороших отношениях с полицейскими властями; а г. Ав-ский, может быть, вследствие хвастливого самозванства, или просто потому, что он бывший фармацевт и добивался места в енисейской аптеке, навлек на себя подозрение в присылке нам корреспонденции. Нам г. Ав-ский «ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец», — мы его знаем лишь по газетам, дел с ним никаких не имели и едва ли будем иметь; поэтому лично его мы не защищаем. Мы указываем только на ярком примере, до какой степени у нас подвержен поеданию человек, заподозренный в корреспондировании. А г. Голодников спрашивает, почему под тарской корреспонденцией не выставлено имя автора? Ах, какой же вы шутник, г. Голодников! Но, поверьте мне, эти «шутки» дурного, очень дурного тона!

А между тем тернии этого рода далеко не самые колючие для сибирского литератора, если только он достоин своего имени. Есть для него нечто более чувствительное, и оно исходит от той самой силы, к которой г. Голодников обращается отдельно от справедливости. Представьте себе, друг-читатель, что у вас есть нечто «за душой», чем вы дорожите: мысль, ощущение, картина, которые вы выносили в вашем сердце, которые составляют лучшую часть вас самих, которыми вы отличаетесь не только от бессловесных тварей, но, может быть, и от других людей, менее способных или менее имевших случай запастись знаниями либо размышлять о данном предмете; вы, по свойству живого существа с развитою психической организацией, стремитесь поделиться вашим внутренним миром с другими, чая от того пользы другим и наслаждения себе. Вы ничего не имеете против того, чтобы вас оспаривали, опровергали, даже осмеивали: вы только хотите представить на всеобщее усмотрение ваши взгляды, а там пусть каждый относится к ним по степени своего понимания и их достоинства. Но вот приходит некто, имеющий насчет рассматриваемого вами предмета свой собственный взгляд, и, вместо того чтобы оспаривать или осмеивать, просто ставит на вашей мысли крест, говоря: «Это в печати неудобно; оставьте это при себе». Я не разбираю в данную минуту воззрения пришельца по существу: может быть, он вдесятеро правее вас. Но ведь это только может быть, а может и не быть; между тем его взгляды получили привилегию торжества, тогда как «ваши уста заграждены тростию»… Каковы бы ни были ваши воззрения по существу предмета, вы чувствуете, что с вами произошло то же, что с какой-нибудь чайной чашкой, которую никто не спрашивает, желает ли она остаться на столе или быть спрятанной в шкаф? — А прямо, коль скоро она кому-нибудь мешает, берут ее и прячут. Но ведь то чашка, бессмысленная вещь, а вы — такой же человек, как и распоряжающийся вами! Могу вас уверить, что, откуда бы ни исходило нечто подобное, удовольствия во всяком случае вы получите от того мало… Всякое насилие над человеком обидно, оскорбительно; насилие же над его мыслью, над его словом едва ли не оскорбительнее всякого другого; ибо оно стремится лишить его человеческого образа, посягает на лучшие стороны его природы, пытаясь заставить дудеть в ту дудку, какую он, может быть, считает наиболее фальшивою во всей шарманке, но которая наиболее соответствует кое-каким «надобностям…».

Это такая азбука порядочности, что совестно даже ее повторять: до того она общеизвестна, до того об ней много писано и печатано даже у нас, до того она общеобязательна для каждого двуногого существа «в здравом уме и твердой памяти», не желающего быть бессловесным. Для писателя, человека слова по преимуществу, эта азбука вдвойне обязательна. Поэтому, как бы ни был возмущен «редактор» и «член ученых обществ», «по званию автора книги» той или иной литературной выходкой, он может, не изменяя своему литературному «званию», всячески опровергать, даже осмеивать своего противника; но взывать к предупреждению, пресечению и понуждению в области литературы и становиться на стороны юсов, съедак, куроцапов, промышленных пауков и вообще всех стремящихся «заградить уста тростию» — не может. Иначе он в собственной особе осуществит сладкую мечту Сквозника-Дмухановского: слесаршу Пошлепкину, которая сама себя высекла!10

Очень может быть, что г. Голодников и не чаял, какие выводы могут быть сделаны из его возражения. Но ведь он, слава Богу, в совершенном уже возрасте и по званию человека литературного обязан обдумывать и понимать общественный смысл своих поступков. Если же он в раздражении увлекся скверной привычкой донять противника не мытьем, так катаньем, то ведь от этого сущность его отношения к литературе не изменяется:

Ходит птичка весело
По тропинке бедствий,
Не предвидя от сего
Никаких последствий.
Но внезапно, впопыхах
Не туда попала,
Завертелася и — ах! —
Хвостик замарала!11
Речь идет о корреспонденции из Тары, опубликованной в № 18 «Сибирской газеты» за 1883 г. Корреспондент сообщал, что полицейские надзиратели начали продажу книги «Тобольская губерния накануне 300-летней годовщины завоевания Сибири»: «Нужно сказать, что книга хотя и полезная, как мы видели выше, но очень дорогая, она стоит 1 р. 50 к. Обыватель посмотрит на обложку, поморщится, и отвернется. Таким образом, все 20 экз. остались в целостности, но зато надзирателям не поздоровилось» (СГ. 1883. № 18).
2.
Предположительно, фельетон был написан во время пребывания Ф. В. Волховского на даче в деревне Киргизка. В 1883 г. публицист писал прошение об «отпуске» семейства на дачу.
1.
3.
Корреспондент из Тары указывал на ошибки автора книги: «Так, наприм., мы из нее узнаем, между прочим, что (на стр. 140 и 141) в Тюмени духовенства римско-католического 1 мужского и 1 женского пола. Из военных сословий регулярных войск 40 человек женского пола, запасных нижних чинов 48, и отставных нижних чинов 92 человека женского пола. Что среди римско-католического духовенства могут быть лица женского пола, этого мы до сих пор по своему невежеству не знали, а что касается лиц женского пола в числе регулярных и других войск, так тут подразумеваются, должно быть, такие, которые у нас в гражданском ведомстве именуются девицами легкого поведения…» (СГ. 1883. № 18).
4.
В корреспонденции описывается, как исправник Пав-нов вынуждает полицейских надзирателей продавать билеты на концерты и книгу «Тобольская губерния накануне 300-летней годовщины завоевания Сибири». Посвященная исправнику корреспонденция из Тары также была опубликована в № 19 «Сибирской газеты» за 1883 год. В ней идет речь о том, как исправник Пав-нов бросил в «каталажку» ни в чем не повинного человека.
5.
Отсылка к фельетону, опубликованному в № 42 «Сибирской газеты» за 1882 год под псевдонимом «В тиши расцветший василек». В фельетоне шла речь о бийском купце Гилеве, похитившем известку.
6.
Выгодные сделки.
7.
Текст выноски: «Считаем нужным заметить, что нас завалили корреспонденциями из Тары о неудовольствиях на исправника Пав-нова, внесшего раздор в общество; пишут лица, никогда до этого не писавшие» (СГ. 1883. № 19).
8.
Корреспонденция о секретаре енисейской думы Ла-не опубликована в № 17 «Сибирской газеты» за 1883 год. Корреспондент описывал, как «воротила» Ла-н был уволен губернатором с поста секретаря думы по просьбе жителей города, но после стал земским заседателем, потопив 50 пьяных рабочих; затем адвокатом и, в конце концов, вновь был назначен секретарем.
9.
Прим. автора: в № 9 и 12 «Сибирской газеты». Кстати, пользуясь настоящим случаем, чтобы исправить свою ошибку на с. 134. Говоря, что «росписи городским доходам и расходам в Балаганске и в заводе не было», я выражал то общее впечатление, которое оставили во мне рассказы моего знакомого. Справившись впоследствии с моими заметками, писанными со слов рассказчика, я увидел, что собственно росписи составлялись, но так как (со времени вступления в должность секретаря г. Ш.), вопреки 56 ст. городского положения, все рассмотрение годовой росписи происходило в одно заседание, то, конечно, в результате как бы этой росписи и вовсе не было. Иван Брут.
10.
Персонажи комедии Н. В. Гоголя «Ревизор» (городничий и слесарша, мужа которой незаконно забрали в армию).
11.
Стихотворение встречается во многих литературных произведениях, в частности в качестве эпиграфа в очерке Г. И. Успенского «Бесприютные» (1864) и в виде отсылки в очерке Н. С. Лескова «Загон» (1893). Стихотворение приписывают неизвестному автору второй половины XIX в.
Находка «дневника». — Почему я его не представил в полицию? — Почему я его печатаю? — Ишим и странный рецепт. — Село Демьянское1 и разговор о Сургутской врачебной полиции. — Коленопреклоненный врач, не могущий встать. — Штука, сыгранная им же и блюстителем с третьим начальником. — Нерчинск и его четыре доктора. — Почему у нас спиваются? — Енисейские примеры.

Представьте, какой случай: третьего дня приехал я в город по своим сельскохозяйственным делам; иду по одному из захолустных уголков Томска, — глядь, лежит на земле тетрадка, свернутая в трубку и перевязанная веревочкой. Поднял я ее, разворачиваю. Оказывается: «Дневник». Чей дневник? Кем он тут обронен? — оглянулся я туда-сюда: нет никого ни вблизи, ни вдали. Я попал в немалое затруднение: как всякий порядочный человек, я считаю непозволительным читать чужие письма, дневники и вообще писания без позволения автора; другими словами, я бы должен отдать дневник его владельцу, не читая. Но, с другой стороны, я мог сделать это только через полицию. А кто знает, какие секреты находятся в этом дневнике? Воззрение полиции, как на чтение чужих рукописей, так и на многие другие предметы, может быть, вовсе не соответствует моим, и предоставление найденной рукописи в ее руки может быть равносильно доносу. Уничтожить рукопись, не читая, я также не мог решиться, ибо, может статься, она была в том или другом отношении очень ценна. По зрелом размышлении, я решился ознакомиться с ее содержанием и затем, смотря по надобности и возможности, либо непосредственно возвратить автору, либо уничтожить.

Оказалось, что автор дневника — какой-то кочующий по торговым причинам сибиряк, человек еще не старый, но крайне болезненный; по-видимому, он привык смотреть на мир осмысленными глазами, отдавать себе отчет в окружающем и не чужд некоторых литературных наклонностей. Дневник должен иметь для него немалое личное значение, и так как у меня нет иного пути к отысканию автора, кроме печати, то я позволю сделать кое-какие выдержки из дневника, опубликование которого не могу считать в каком бы то ни было отношении нескромностью, но которые помогут автору, если таков жив, признать свою собственность.

Декабрь 1882 г. Ишим. Едва передвигая ноги, должен был обратиться к врачу П-ву. Во время консультации торопливо вошел фельдшер М-в, которого следовало бы назвать правою рукою П-ва во всех его делах, но я затрудняюсь это сделать, так как дела, совершаемые этой рукою, далеки от правоты.

Врач тотчас оставил меня и отошел в угол. До меня долетел разговор, веденный вполголоса:

— Тобольский польского происхождения доброволец внутренней политики П-ч опять страдает припадками предпраздничного голода… — говорил М-в.

Лицо врача приняло озабоченное выражение:

— Ну, что ж, — сказал он, — надо помочь. П-ч — человек нужный и сильный… Дайте бумаги…

И не дожидаясь исполнения своего требования, врач сам схватил лист бумаги, привычной рукой загнул полоску и написал следующее:

Rр.
Gallius domestici № 50.
Meleagris gallopavo № 50.
Anseris. .. № 50.
Butyrnm. . & 200.
Farina. . ad libitum.
Sachari albi libr 80.
Carnis. .. . № 2.
Г-ну П-чу.
Принимать по примеру прежних лет.
Ord. Doet. Ill doet. Po-ov.2

— Послать с ямщиком Бессарабовым на имя Митьки-секретаря, — распорядился врач, отдавая рецепт.

— Скажите, пожалуйста, — спросил я в крайнем удивлении, — что это за странный рецепт?

— Чем же странный?.. — возразил доктор и сейчас же переменил разговор.

13 января 1883 г. Село Демьянское Тобольской губ. Что за мучение, что за мучение! Начинают открываться ревматические раны, а мне еще в окрестности Сургута надо ехать. Если бы знать, что в Сургуте можно получить медицинскую помощь, нарочно бы заехал туда и пролежал бы некоторое время.

— Эй, хозяин?

— Чо? — спросил хозяин, входя и усаживаясь на сундук.

— Не знаешь, друг, есть в Сургуте доктор?

— Есть, должно, как, поди, не быть.

— А что про него слышно? Каков он есть человек?

— Про него-то? Да что слышно?.. — и после паузы прибавил: — Пьет он шибко, вот что слышно… ну и антирес свой наблюдат: ежели, значит, скот свидетельствует, али что… с деньжонками приехал: в Тюкале, слышь, прежде служил, так нажился.

— Ну, а каково лечит?

— Да кто его знает. Мы у ево не лечились. Ну, да уж како лечение, если пьян? Вот, сказывал мне тут один приказчик: к матери, к больной в Тюкале еще его звал. И нужно было зачем-то ему — доктору — послушать, что у ней в груди. А женщина больная, встать не может, сидит. Ну, дохтур-то стал на коленки, послушал; а подняться уже и не в силах. Стоит перед ней на коленках, мычит да головой качает; уж фельдшера подбежали, за руки подняли. Одначе, лекарство прописал. А фельдшер и говорит на ухо сыну: вы, говорит, этого лекарства не давайте, — он завтра его переменит. Что же ты думаешь, назавтра очувствовался — переменил. Ну, да ведь надолго ли очувствовался-то!

Хозяин замолчал. Молчал и я.

— А то вот уже в Сургуте историю он произвел, — снова заговорил мужик и засмеялся. — Был он с исправником (Богословом, что ли, звать — тоже ему под пару) на именинах. Выпили. Выпили, братец ты мой, и повздорили — с воинским начальником, значит. А он, знаешь ли, человек важный, доктор-то: в округе, говорит, только два человека и есть — исправник да доктор! Вот как он о себе понимать! Ну, стало быть, как они повздорили и удумали с исправником сделать этого начальника воинского вроде сумасшедшего: акт написали, в сумасшедшую рубашку одели и через весь город под караулом отправили! Ха-ха-ха… Потеха!..

Ах ты, Бог мой! Ну, где же искать здесь врачебной помощи у этих дикарей!..

2 февраля 1883 г. Нерчинск. Вот положение: Нерчинск — резиденция четырех врачей (не считая иных врачующих, от которых уж во всяком случае избави Боже), а пригласить некого. Один — некто П. — командирован в какую-то станицу «прекращать эпидемию» и там спит непросыпным сном. Другой, молодой совсем, приехал всего 3 года назад, полный сил и стремлений служить страждущему человечеству; но вскоре стал высказывать такого рода взгляд, что безусловной честности нет, а жизнь дорога, так уж лучше идти по стопам предшественников… Неохота и приглашать… Третий, С., считается местным львом, угодником прекрасного пола, любитель лошадей и страстный охотник. Неделю тому назад послал ему настоятельное приглашение — до сих пор носа не кажет! В больницу за ним посылал — он там врач; тоже шестой день уж, как не бывал; всем фельдшера заправляют! Случайно, при взрыве моего гнева, когда докладывал мне об этом половой, присутствовал телеграфист, такой же проезжий, как и я, но имеющий счастье не нуждаться в сибирских докторах.

— Чего вы хотите! — заметил он об С. — Ведь этот господин по трем местам оклады получает; неужели он на визитацию польстится!

— Так неужели все ради денег?! — возопил я. — На что же он врач, коли не лечит?!

— Э, батюшка! — возразил мой собеседник. — Врачи бывают для разных надобностей. Вот хотя бы и С., у него есть специальное назначение… Видите ли, начальство здешнее живет полною жизнью, обстановку любит, согласную требованиям цивилизации, вкуса, эстетики: так для полноты ее необходим и изящный, салонный доктор…

— А, будь они век прок… — раздражительно крикнул я под влиянием жестокой боли в ноге. — Но неужели же не к кому, так-таки совершенно обратиться?.. — почти с отчаяньем выкрикнул я.

— Есть один тут врач и хороший человек, некий К-р. Но не знаю, захватите ли его: я слышал, его переводят, если уже не перевели.

Горький стон вырвался из моей груди.

__________

На этом я кончаю выписки из найденного мною дневника, так как далее в нем факты общеинтересные тесно перемешаны с фактами семейной и личной жизни. Надеюсь, что и по этим отрывкам автор дневника узнает себя, это все, что нужно мне.

Надеюсь, что и читатель не посетует на меня за мои выписки. Я надеюсь на это потому, что самого меня они навели на разные, не лишенные интереса размышления. Возьмите, например, такую сторону дела: почему это сибирские врачи — не все, конечно, но очень многие — так легко и часто спиваются в кругу, подобно сургутскому эскулапу3? И ведь не одни они. В конце марта в Енисейске похоронили учителя уездного училища, умершего от запоя; «Недалеко, надо полагать, очередь и за другими…» — говорит местный бытописатель. И ему нетрудно поверить, если принять во внимание им же сообщаемые факты из среды наставителей юношества: «Один спьяна начал стрелять в прохожих, другой чуть не сжег свою квартиру, третьего чуть не поколотили, четвертый ходил одно время в синяках, и т. п. Подробности излишни, ибо все это всем известно и передается всеми на тысячу ладов». Эти факты не составляют чего-либо, специально свойственного Енисейску либо иной какой местности; ни специфической принадлежности какого-нибудь особого класса сибирских обывателей. Вся Сибирь пьет весьма изрядно, по пословицам князя Владимира: «Русь есть веселье пити; не может без того быти»4; пьют прииска, пьют города, пьют деревни, пьют купцы, интеллигенты, воины, судьи праведные и неправедные, и, по справедливости, я не могу отдать в этом деле пальму первенства кому бы то ни было из них пред остальными. Ну, что же: «не можем без того быти», так не можем; нечего делать! Но зачем такая исключительность, такое рабство по отношению к рюмке? — вот что унизительно и обидно! Ну, пьешь — «пей, да дело разумей!». Сам будь господином рюмки и не топи в ней свою волю! Были и в Англии, и во Франции, и в Германии такие исторические периоды, когда кутеж составлял «шик» жизни и самые умные, самые талантливые, самые дельные люди того времени вполне были сынами этого направления. Но они не были рабами кутежа. Они бесились, пили, — подчас безобразно пили, — но это не было единственным или лучшим, наиболее любезным интересом их жизни: у них были интересы профессии, интересы дружбы, любви, интересы литературные, общественные, политические. И когда эти интересы выступали в их жизни на первый план, эти люди бросали кутеж, как баловство, могли во всякую минуту удержаться от которой угодно рюмки и работали, действовали, рисковали — так же страстно, как страстно кутили. А у нас?..
Прим. автора: Вот перевод рецепта: «Возьми кур 50 штук, индюков 50, гусей 50, масла 5 пудов, муки сколько угодно, сахару 2 пуда, мяса (стягов) 2, круп 3 пуда. По приказанию известнейшего ученейшего доктора П-ва.
2.
Село в Тюменском уезде Тобольской губернии.
1.
3.
Устар. шутл. врач.
4.
Фраза из «Повести временных лет», которая описывала, почему киевский князь отказался принять мусульманство. Часто использовалась как оправдание для любителей выпить.
На заимке. — Природа, тишина, здоровье, довольство. — Тихон Модестович и его философия смиренства и безучастности. — Возражение Мити — «от человеческого чувства». — Мое возражение «от разума». — Митин пример того, что при известных жизненных неустройствах и уродливостях и само «смиренство» не застраховано от их нападений. — Положение Михея Михеича: либо восхвалять, либо воинствовать, а смиренствовать будешь — слопают! — Оригинальный способ восхваления, изобретенный Михеем: собранный им материал для книги «Наша слава». — Образцы: «Наилучший способ иметь дешевую прислугу». — «Не мытьем, так катаньем». — Заключение Михея Михеича. — «Не о хлебе едином жив будет человек».

Хорошо у нас на заимке, читатель; то есть — в хорошую погоду. Очень хорошо, особенно после томской пыли, едкой и назойливой, как атмосфера доноса; после утомительных улиц и площадей, на которых представителями флоры являются лишь плахи, тес да бревна; после городских «сливок» и «цвета» (я не говорю об одном Томске, а вообще о городе), среди которых блистает и какой-нибудь генерал от кабаков, вроде забайкальского Г-на или енисейского коммерции советника Б-на, и какой-нибудь марс с коммерческим гением, вроде бывшего начальника Кабинского отряда1, и блистающий орнаментами и готовностью «разразить» куроцап, и столичной кройки валет червей2, вроде балаганского Донос-Доношевского, и тамошняя же «фрейлина»… «и все множество их»3.

Да, хорошо у нас. Хорошо и тихо, мирно. Так что я вполне, собственно, понимаю вчерашнюю выходку Тихона Модестовича, хотя признать его размышлений правильными никак не могу.

Тихон Модестович — старичок, давно живущий в нашей семье на правах родного; хотя, по крови, он ни с которой стороны нам не родня. Человек он российский и в Сибирь попал не по своей воле. В молодости он отличался особенно живым чувством справедливости, любовью к ближнему и страстным желанием положить предел неправде на любимой родине и эксплуатации одного человека другим. Он жестоко пострадал за это; до того жестоко, что затем, особенно с годами, стал каким-то словно пришибленным: он не отваживался не только действовать смело, но даже думать. У него есть сын лет 17, значительно напоминающий его таким, каким он был сам в молодости. Юноша этот проводит теперь каникулы, после счастливых экзаменов, у нас же и составляет неиссякаемый источник трепетных мучений для старика4.

Я любовался утром зеленой панорамой, но с того пункта, откуда она особенно широка, разнообразна и эффектна благодаря темной стене хвойного леса, ограничивающего картину впереди справа, более широкой в этом месте речке, оригинальным как бы островком скученных деревьев на зеленом море луга и одиноко стоящей на высоком мысе, по сю сторону, купе старых сосен, словно столпившихся в страхе перед глубиною пади внизу. Желтая дорога вилась лентой справа, переходила мостик, лишенный перил, и, всползая снова зигзагом на гору, терялась в лесу. Вдали щелкал соловей, останавливался и после довольно долгой паузы снова делал две-три трели.

— Хорошо! — промолвил сзади меня Тихон Модестович так неожиданно, что я вздрогнул. Я не заметил, как он подошел ко мне; оказалось, что он не один: позади его стоял без шапки, прищурившись, его сын. — Благодать! Тихо, светло! — снова промолвил Тихон Модестович и затем, под влиянием охватившего его умиления и довольства настоящим, после паузы, продолжал своим надтреснутым голосом: — Чего еще хотеть? — Мирно, счастливо… полною жизнью, кажется, можно жить! О чем еще хлопотать? С кем ссориться? Зачем бороться? Жил бы каждый так-то, и все… и все бы отлично! А то к чему: раздражение, драка; одни других донять хотят!

— Это вы насчет чего? — спросил я.

— Да вообще все эти партии, борьба общественная… Да вот, хотя бы и вы. Ведь уж хорошо вам тут; ведь уж как хорошо! А нет вот, надо еще в литературу ввязаться, людей дразнить! Еще кто судьбой обижен, покою ему нет, жизнь терзает, — ну, этот хоть то извинение имеет, что лучшего добивается: хоть и ничего не добьется — так надо сказать; — ну, по крайности терять нечего… Ну, а вы-то? У вас настоящее — полная чаша, цветок распустившийся, полной грудью дышите… и все это ведь может быть нарушено; вашими собственными руками нарушено. Раздразните людей, и доймут вас; не мытьем, так катаньем.

Я не мог не улыбнуться. Мите же, очевидно, было не до улыбок: он уже давно хмурился и, не будучи в состоянии держаться смирно, сердито жевал травинку.

— Стало быть, так и жить в свое брюхо? — невнятно пробормотал он, ни на кого не глядя и ни к кому, по-видимому, не обращаясь.

Тихон Модестович вдруг заволновался; даже взмахнул своими сухими руками.

— Ах-ах-ах! А ты-то что? А? «Брюхо! Брюхо!» — скажите, пожалуйста… а? Вот, вот, именно! — Горячка, так горячка и есть; а какая от того польза? Ах, ты, Боже мой!..

— Все бы это хорошо было и с известной точки правильно, — ответил я с своей стороны на обращенные ко мне рассуждения Тихона Модестовича, — если бы предлагаемая вами политика безучастия действительно гарантировала хотя то благополучие настоящей минуты, которое подвергается риску участием в общественной борьбе добра со злом. Но этого-то и нет.

— Как нет?

— Конечно, нет. Мы против чего боремся? против произвола, против порабощения воли одного человека другим, против эксплуатации труда или сил одного человека другим, против невежества, дикости нравов, словом, всех тех противообщественных сил, которые, мешая справедливому распределению в обществе труда и благосостояния, нестесненному правильному и гармоническому развитию человеческой личности и свободному определению этой личностью собственных судеб, тем самым превращают личную жизнь каждого в лотерею, ставят ее в ежесекундную зависимость от тьмы тех так называемых «обстоятельств», т. е. именно этих самых общественных неустройств и личных дурных страстей, которым борьба добра против зла стремится положить предел. Что же, здесь смирно и безучастно сидя, разве мы застрахованы от смертельного удара одичалого бродяги или очумевшего пропойцы? — от хищных поползновений какого-нибудь жгутоносца или хотя бы соседнего «чумазого» кабатчика (а ведь он со жгутоносцем друг-приятель!), которому понравится наш луг? Разве соседний писарь из проворовавшихся провинциальных кассиров, задетый за живое тем, что мне гадко принимать его у себя, не может сплесть на нас самую гнусную кляузу с запахом «слова и дела» и разве он не получит поддержки в ближайшем к нам священно-ябеднике, получившем недавно от нас реприманд5 за потраву его коньми наших всходов? А ведь все эти явления, — которых в возможности предвидится, «аки потомства Авраамля», — суть неизбежная принадлежность и следствие того самого порядка вещей, против которого мы боремся! И чем менее этот порядок получает отпора, тем более он развивается вширь и вглубь, тем становится дерзче, ненасытнее, не говоря уже о том, что без борьбы не предвидится ему и конца.

Тут Митя стремительно обратился к отцу:

— Не вы ли ставили мне в пример такого-то? (Он назвал одного из своих товарищей.)

— Ну что ж, ну… ну, говорил, действительно; паренек ничего такого… не сделает… Нельзя отнять этого…

— Вот видите! А за несколько времени до экзаменов на него обрушилась целая история! Вы знаете, у нас есть новый преподаватель Л…

— Это уж не сын ли енисейского дельца? — спросил я.

— Не знаю, родственник или только однофамилец. Ну-с, вот, товарищ стоит, знаете, у ворот нашего храма наук; а тот идет мимо. И что же? Ни с того, ни с другого, идет прямо к директору и доносит: «Я сейчас шел мимо ворот, такой-то стоит и курит». Натурально, директор посылает за ним. «Вы курили?» — «Нет». — «Как нет? Вот господин учитель видел…» Того, знаете, взорвало…

— А он, что же, в самом деле не курил? — спросил я.

— Не курил!!! — и при этом Митя до того страстно стукнул себя в грудь, а в самое восклицание вложил столько выразительности, что если бы и были у меня какие сомнения в его правдивости, то они бы исчезли.

— Ну, дальше.

— Ну, товарища, знаете, возмутило это. Он и наступил на Л-а: «Вы видели, что я курил?» — «Н-н-нет, я не видел, чтобы курили; но вы держали в руке папиросу». — «Я держал в руке папиросу?! И вы утверждаете это?!» — «Может быть, и не папиросу… вообще, мне показалось, что вы что-то держали в руках… Ну, а вы в таком возрасте, что можете курить… Я убежден, что вы курите…»

Митя представил весь диалог в лицах, кипятясь, когда изображал товарища, и ежась, и заминаясь, когда изображал Л-а. Выходило очень забавно.

— Ну, вот видишь ли, — заметил Тихон Модестович, — вот он и оправдался, товарищ твой… да…

— Но почему, почему? — вопил Митя. — Только потому, что не струсил.

С своей стороны, услыхав оригинальный вывод Тихона Модестовича, я не мог не расхохотаться.

— Да совсем не в том дело, что ложный донос не возымел дурных последствий. Это чистая случайность, что дерзость ложного доносчика оказалась менее его подлости или не имела за собою в виде подкладки достаточно интенсивного личного интереса. Наконец, ложный доносчик в данном случае не получил никакого поощрения. Вот от скольких случайных мелочей зависел исход поступка Л-а! Поэтому не исход вовсе тут интересен; интересно то, что в известные времена, при известном порядке вещей, ваши расчеты на смиренство не выдерживают никакой критики, ибо если «резвенький сам набежит, то на смирненького Бог нанесет». Не все ли равно? Напротив, смиренников-то кушать много способнее, хищники отлично это знают.

Ведя этот разговор, мы уже давно шли к дому и на повороте тропинки, у крытого загона, внезапно столкнулись с тучным чревом Михея Михеича6. Он пыхтел и отдувался.

— Фу, язви вас! — выругался он по первому абцугу7. — Загоняли совсем!

— Кто тебя загонял? — удивился я.

— Да вы же. Ишь вон, шляются! поди, ищи вас! А мне, брат, с моим багажом, — хлопнул он себя по брюху, — за вами угоняться трудно.

— Мы природой наслаждались, — подразнил я Михея Михеича.

— Вот дело нашли! — чреватый приятель даже сплюнул. — Ах, язви вас! Нешто такое теперь время, чтобы природой наслаждаться?

— А какое?

— А такое: либо пой, что «может собственных Платонов и быстрых разумов Невтонов земля российская рождать»8 и что «все идет к лучшему в сем наилучшем из миров», либо ощетинься и на военное положение становись; а не то, того и гляди, самого слопают.

— Что, Тихон Модестович? что? не в одну ли ноту со мною тянет и сей основательнейший, солиднейший обыватель?

— Ну, да… все можно говорить, конечно… Однако же все-таки скажу: никого не трогай — и тебя никто не тронет!!!

— Хо-хо-хо! — залился Михей Михеич. — Ну, брат, Тихоня, не угадал! То есть так слопают — в лучшем виде!

— Ну, а ты сам-то которой тактики держишься: славословишь и восторгаешься или щетинишься и воинствуешь? — спросил я.

— Обеих, брат Иван Иваныч; обеих!

— Это каким же манером? — изумился я. — Расскажи, сделай милость.

— Ишь ты! Тоже, хитер, парень, я вижу, да не очень! Что вы больно дешево покупаете, Иван Иваныч? Еще я от тебя рюмки водки нынче не видал, а уж с расспросами лезешь!

— За этим дело не станет! — со смехом воскликнул я, и так как мы уж входили в дом, то скоро сидели за закуской, а осиливши ее, принялись за чай.

Допившись до одиннадцатого поту, Михей Михеич полез в боковой карман и вытащил несколько исписанных листков.

— Вот, друзья мои, — сказал он, хлопнув рукой по листкам, — документальные доказательства того, что может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов Сибирская земля иметь! Я ныне тщательно собираю все сюда относящееся и вскоре намерен издать особой книгой под заглавием «Наша слава». Издание будет состоять из двух частей: в первой будут собраны подлинные образцы изобретений и вообще остроты ума наших Невтонов и Платонов, а во втором — биографические о них данные, изложенные их поклонниками и почитателями.

— Ну-ка, дай познакомиться с первыми.

— А вот, — и Михей Михеич протянул мне часть листков. Я прочел следующее:

1
НАИЛУЧШИЙ СПОСОБ ИМЕТЬ
ДЕШЕВУЮ и ПРИБЫЛЬНУЮ ПРИСЛУГУ
(Сочинение Александра В. П-ва)

Для сего надо сделаться помощником смотрителя Т-й тюрьмы. Затем нужно узнать, не желает ли жена какого-либо пересыльного арестанта, оставленного в Т-и на зимовку, поступить в услужение?9 Таковая, конечно, найдется. Тогда с нею можно порядиться. Хоть рубля за три в месяц и взять к себе. А взяв, заявить ей, что она исключена из тюремных списков. На самом же деле исключать отнюдь не следует, но лишь получать за нее кормовые, которые составят те же 3 р. в месяц. Теперь рассудим: коль скоро она числится в тюрьме и государство заботится о ее содержании, какое же ей может быть жалованье? Его, по справедливости, платить ей не следует! Таким образом, выгода получается двоякая. Сделаем для примера небольшой расчет. Положим, что женщина эта (назовем ее для удобства Александрой) поступила к вам 24 сентября 1882 г., а в марте 1883 г. заболела. (Без сомнения, вы кладете больную в тюремную больницу.) Таким образом, вы имеете в кармане 3×51/2 =16 р. 50 к. кормовых да столько же экономии в жаловании, итого 39 р.; труд же Александры достается вам за одни харчи! Если бы, по выздоровлении Александры, она, к удивлению своему, узнала, что не может выйти на свободу, ибо до сих пор не выписана из тюрьмы, то вы можете дать знать официально в полицейское управление об освобождении Александры П-ь и ее освободить.

2
НЕ МЫТЬЕМ, ТАК КАТАНЬЕМ
Нравоучительный рассказ
(Сочинение нерчинского жгутоносца)

В некотором городе Восточной Сибири шел в один из дней сырной недели маскарад. Ничего предосудительного не происходило, и все предавались удовольствиям, законами по званию их предоставленным: танцам, карточной игре (но не азартной), игре на биллиарде, разговорам с дамами (без превратных идей) и выпивке, к коей значительно располагала богатая ассортиментом закуска. Господин исправник играл в винт. Но в то же время, по обязанностям службы, бдя над вверенным ему краем, с удовольствием видел, что в сем собрании для мер предупреждения и пресечения нет пищи. По окончании винта начальник округа отправляется в буфет и находит некоторые закуски съеденными, а оставшиеся — не могущими удовлетворить его аппетит. Под впечатлением такой незаслуженной неприятности, вдвойне обидной при его звании, он обращается к буфетчику, замечая ему, что и в кабаке лучше закуска. Какова же была дерзость буфетчика, который ответил: «Не посещая кабаков, не могу сделать надлежащего сравнения», а затем предложил господину исправнику пригласить доктора и освидетельствовать доброкачественность закуски. После нескольких внушительных слов, брошенных буфетчику, исправник обратился к стоявшим тут зрителям и старшинам клуба и спросил их, как они находят закуску? Но и эти люди, при всем несомненном образовании некоторых из них, оказались далеко не на высоте здравой политики и ответили, что закуска хороша и в достаточном количестве — как всегда. Уязвленный и оскорбленный таким ответом в лучших чувствах своих, господин исправник с горечью воскликнул: «Так оставайтесь со своим буфетчиком!» — и затем заявил, что этот маскарад могут считать последним. Уходя, господин начальник округа еще раз обратился к буфетчику со словами: «Я вам этого не забуду!» — и в самом деле: на другой же день были затребованы полицией виды лиц, находящихся в услужении у буфетчика. Один из них, поселенец, принятый буфетчиком с разрешения исправника (но то была любезность, коей он не умел пользоваться!), был отправлен в острог, как не имеющий виды; другой же, имевший путевой вид, не дождавшись полицейских мер, улизнул к месту следования. А что выиграло своею строптивостью и неуважительностью местное общество?

«Вот злонравия достойные плоды!»10


***

Познакомившись со всеми наличными материалами, собранными Михеем Михеичем, я не мог не согласиться с ним, что, точно, «может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля иметь»! Сколько остроумия проявляют они, когда дело касается выжимания копейки из рабочего человека! Сколько развязности и чисто русской размашистости, когда им дадут понять, что обыватель не есть их собственность с телом и душою!

— Теперь, милый человек, ты понимаешь, что, несмотря на то что я вполне отдаю дань удивления способностям, старательности и неутомимости сибирских Платонов и Невтонов, а может быть, даже именно вследствие этого, я не могу не щетиниться и не воинствовать.

— Понимаю, Михей Михеич, вполне понимаю! И одобряю! Что вот только скажет Тихон Модестович? — спросил я, улыбаясь.

Но я сейчас же раскаялся в своих словах: Тихон Модестович был вполне жалок. Он искренно страдал. Очевидно, никакие доводы для него не существовали: это был просто больной, несчастный человек, чувствовавший приступы мучительного страха при каждом случае, при каждом разговоре, затрагивавшем темы борьбы, беспокойства. О чем было с ним говорить?

Меня выручил Михей Михеич, сразу перешедший в серьезный тон.

— Нет, что ж Тихон Модестович? — сказал он. — Его дело старое, немощное… Тоже ведь претерпел он сколько! Я вот в эких переделах не бывал, а и то, поверишь ли, иной раз устаю. Как пойдешь, примерно, в думу да увидишь, сколько тут еще грязи, неуменья, нехотенья, неразвитости; как в одном месте за твое же добро да сам же получишь по лбу, в другом скажут тебе, словно скотине вьючной, а не разумному человеку: «Тпру!» — и т. д., и т. д. — махнешь рукой и скажешь: «Ну вас всех к лешему! Уйду, где поспокойней; неужели я себе, где посвободней, места не найду?!» А потом отдохнешь — нет, опять тянет в драку, вот что хочешь! И понял я, братец ты мой, что без этого живому человеку нельзя. Не о хлебе едином жив будет человек! Ну, а уж если бороться против зла, так было бы из-за чего; так-то. Ну, и шкурный вопрос тоже нередко занимает меня, как и Тихоню. Вертишь и так и этак, но как вдумаешься хорошенько — ей-богу, не застрахует смиренство и безучастие: еще как слопают, в лучшем виде! Ну, махнешь рукой и скажешь! Валяй, Михей!

— Значит, Бог не выдаст, свинья не съест! — в восторге закричал Митя, потирая руки.

— Да, но лишь при условии соблюдения другой заповеди, — сказал я, — на Бога надейся, а сам не плошай! Давай-ка выпьем, Михей!

— Можно! — согласился Михей Михеич, и мы дружески выпили.
Имеется в виду «червонный валет» — устар. обозначение праздной молодежи из дворянского круга; часто использовалось в значении «плут, пройдоха».
2.
Отряд, выставленный на границе с Китаем в ходе установления границ между государствами в 1883 году. Об этом неоднократно писала «Сибирская газета»: «В 200 верстах к югу от Зайсанского поста, в пределах уже китайской территории, в Черный Иртыш впадает река Каба, по которой кочуют русские подданные киргизы. Постоянно подвергаясь всевозможным притеснениям и обирательству со стороны китайских чиновников, киргизы обратились к русским властям с просьбой о защите их от этих насилий» (СГ. 1883. № 4). В дальнейшем издание освещало вопрос, подробнее обозначая причины: «Известно, что разграничение земель, лежащих к северо-востоку от Зайсана, нынешним летом не состоялось. Это повлекло за собой усложнение по границе в отношениях китайских подданных киргиз и китайской администрации» (СГ. 1883. № 6).
1.
3.
Прим. автора: Кстати, по поводу «фрейлины». В фельетоне 19-го номера я смешал ее с «Золотой Ручкой» (Блювштейн), тогда как фамилия ее — Новомлинская. Правду сказать, смешение извинительное для человека, знающего мир знаменитостей мошенничества (отмеченных судом) не в качестве специалиста. Но дело в том, что «фрейлина» эта — такой субъект, что даже «Золотая Ручка» может обидеться сравнением с нею. Блювштейн, будучи одною из тех дам, при которых не следует ничего ценного класть плохо, чтобы не вводить их в грех, имеет однако свои воровские принципы и без надобности не лжет. Новомлинская же будучи профессионально, приблизительно тем же, что и «Золотая Ручка», кроме того продаст и выдаст кого угодно и врет походя. Это еще более оттеняет кумовство с нею секретаря полицейского управления и ту сенсацию, которую она произвела в Балаганске. Ив. Брут.
4.
Разочарование в попытках сближения с народом, а также в поиске справедливости, которая овладела частью народников после «процесса 193-х», находила отражение в творчестве Ф. В. Волховского в персонаже цикла — Тихоне Модестовиче.
5.
Устар. разг. выговор.
6.
Прим. автора: Если читатель успел забыть этого моего приятеля, то прошу обратиться к фельетону № 5-го. Ив. Брут.
7.
Устар. с самого начала.
8.
Цитата из «Оды на день восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны» М. В. Ломоносова. Под Платонами и Невтонами в оде подразумеваются деятели науки и искусства.
9.
Речь о помощнике смотрителя Тюменской пересыльной тюрьмы.
10.
Фразой заканчивается комедия Д. И. Фонвизина «Недоросль».
Осень и ее признаки. — Отъезд Ленца, отъезд «самоходов». — Причины разницы в тароватости томичей к тому и другим. — Возврат дачников в город. — Не в чувствительные времена мы живем и не в сентиментальной стране. — Некоторые признаки этого: названия иных сибирских улиц; обилие в Сибири «дельцов», умеющих во всяком обухе ржи намолотить, но не знающих, что это за звери — «чувство», «человеческое достоинство», «принципы». — Отец Афанасий. — Г. Ахмаевский. — Г. Степанчиков. — Обидчивые мужики. — Что, если бы обидчивых людей было побольше? — Мысли, на которые наводит меня по этому поводу начало учебного года.

Вот и осень, читатель. Маг персидского шаха г. Ленц1 приехал, отрезал кому-то нос и уехал, увозя с собой собранную в несколько дней жатву своего искусства: о ней достойным образом позаботились томичи, наполнявшие театр г. Дистлера2 21 августа и в другие дни магических представлений. Последние партии крестьян-переселенцев тоже уехали; но так как они носа никому не отрезали, мужчины в даму не превратили и вообще никого не позабавили (ибо и служат-то они такому скучному и заурядному делу, как возделывание хлебушка и внесение культуры в глушь нашей родины), то заслужили от господ томичей за целые два месяца выставки своего горького положения всего 99 рублей! Другие перелетные птицы — дачники — возвратились в город и оседают на зимние квартиры. Если бы мы жили во времена князя Шаликова3, я, по праву писателя того времени, воспользовался бы случаем и обратился к «прекрасным читательницам» с приглашением — поселиться «в улице нежных чувств», вступить «легкой ножкой в обитель упоения», «занять апартамент дружбы, освещаемый удовольствиями сердечных излияний». К сожалению, не в чувствительные времена мы живем и отнюдь не в сентиментальной стране. У нас и улиц-то таких нет. У нас есть улица Королевская в Томске, на которой, правда, часто бывает праздник — чуть ли не каждый раз, как происходит крупная ссуда денег под недвижимое имущество, — но это ведь отнюдь не «улица нежных чувств»4; есть у нас улица Шелашниковская (в Иркутске), на которой также бывали праздники своего рода; но они обходились столь дорого местной литературе, что об «апартаментах дружбы» не может быть и речи! Как слышно, теперь проводятся в Иркутске три продолжения Шелашниковской улицы; но и они отнюдь не наводят мыслей на нежность чувств…5 Согласитесь, какая уж тут сентиментальность? Какие благорастворения чувств? Не те времена, читатель; не те нравы! Какие уж сантименты в стране, где — как это недавно было в Таре — человек подвергается изгнанию за то, что его побили?! — Где иные «батюшки» проявляют совершенно сверхштатные сельскохозяйственные способности, а господа Ахмаевские, Степанчиковы и им подобные практикуют широту своих натур…

Но, может быть, я говорю непонятным для вас языком? Может быть, вы не знаете никакого Ахмаевского, никакого Степанчикова и заподозрите существование промышленных гениев в неподходящих ведомствах? Мне нетрудно удовлетворить вас. Вот вам картинка. В некоем селе Ишимского округа семнадцать мужиков играют на площади, за магазином, в лапту. По другую сторону магазина проезжает путем-дорогой благовеститель всепрощающего братского учения Христа, отец Афанасий. Мужикам он из-за постройки не виден. Игра продолжается, и мяч, описав в воздухе дугу, падает в священнослужительскую тележку. Ни слова не говоря, представитель евангельской благости и всепрощения мчится в Волость к стократы воспетому писарю Топ-ву6. Мужиков немедленно гонят туда же, и «пастырь добрый» купно с писарем предлагают такую дилемму: за святотатство, кощунство и оскорбление отсидеть каждому трое суток в кутузке либо по одному дню отработать духовному отцу в сенокос. Мужики выбрали последнее, и через 4 дня у святого отца косило 17 даровых работников. Вот как хорошо: и «Общественная Немезида» удовлетворена, и снисхождение к людской греховной немощи показано, и для кармана не без пользы!

Теперь о г. Ахмаевском. Г. Ахмаевский есть дантист по призванию, военный человек по общественному положению и исправляющий должность судьи по временному назначению. 18 мая за Иртышом, близ одного из степных городков, устроен был по поводу коронации «киргизский поединок». Народу собралось множество. Во время поединка произошли между боровшимися киргизами недоразумения из-за приза. В спор вмешался какой-то татарин с хроническою опухолью на щеке. Присутствовавший тут, в качестве представителя правосудия, г. Ахмаевский возмутился. Еще бы! Одно уже появление на праздник с опухшей щекой есть безобразие; затем, праздник был киргизский — как же смел ввязаться в дело татарин?! А главное, как смел ввязываться в решение спора какой-то простой халатник, которому решать споры, или, говоря общее, быть человеком — вовсе «не предоставлено»?! И так г. Ахмаевский справедливо рассудил, что без вмешательства русской цивилизации инородческая грубость может дойти черт знает до чего!.. Рассудив же, подъял цивилизующую длань и «смазал» раза два грубого татарина по больной щеке.

Что касается г. Степанчикова, то этот муж занимает в административной лестнице еще более скромное положение, чем г. Ахмаевский, но что ж из этого? «Мала птичка, да ноготок востер!» Это тот самый секретарь полицейского управления, который нашел, что одно упоминание о «принципе» есть уже оскорбление зерцала7. Далекий от одной мысли о такой дерзости, сам он, конечно, изгнал всякие принципы из своих действий. Благодаря этому он в своей сфере сильнее Бисмарка8 и непоколебимее Монблана9. Сколько, например, неимоверных трудов стоило его домохозяйке, купчихе Т., выжить его из занимаемой у нее квартиры (выживала она своего жильца потому, что очень уж у него «широкая натура»: за словом в карман не полезет, а на языке у него для хозяйки все такие слова, что только отвернешься да плюнешь; кроме того, по широте же натуры, он и его завсегдатаи ежедневно вмещали в себя столько водки и затем настолько не стеснялись в проявлениях своей развязности, что в конце концов для мирной обывательницы стали совершенно непереносны). До губернатора ведь доходило дело! Но г. Степанчиков и тут не оплошал: квартиру он очистил, но очистил во всех уже смыслах, то есть и мебель хозяйскую с собой увез! Еще эпизод из жизни героя «без страха», но не без упрека… Не угодил чем-то секретарю столоначальник Ту-в. «Малая птичка» отточила ноготок и ждет случая, — даже не «удобного», не «подходящего» со стороны формалистики случая, а просто какого ни на есть случая, при котором представится возможность чувствительнее напакостить совершенно зря. Однажды столоначальник, предпочтя храм божий полицейскому управлению, отправился в субботу к вечерне. Секретарь посылает за ним рассыльного, и посланный с точностью творит волю пославшего. «Помилуйте, — возроптал приведенный пред секретарские очи Ту-в, — вы не даете мне Богу помолиться!» Но г. Ст-в опять-таки не оплошал: «Вы пьяны! — зарычал он. — Рассыльные, посадите его в каталажку!» — и богомольный столоначальник окончил свои размышления о Божьем величии в каталажке!

Что ж затем? — спросит читатель. А ничего. Чуть ли не на следующий день подчиненный «распил» с начальником «мировую»! Только и всего. Не прав ли я был, говоря, что г. Ст-в в своей сфере сильнее Бисмарка и незыблемее Монблана? Но это именно только в своей сфере, в той сфере, в которой принцип считается чем-то невозможным, даже оскорбительным для государства, где слово «бесчестье» понимается лишь в смысле права «спить» с обидчика полуштоф… Есть, однако, и иные сферы, смотрящие на честь, человеческое достоинство, правду, нравственный долг и другие «принципы» с совершенно противоположной точки зрения. И что всего неожиданнее — представителей этих сфер мы находим, между прочим, в такой среде, на которую привыкли смотреть свысока, с высоты нашего «образования»! Может быть, исповедание принципов в этих личностях не всегда находит надлежащие слова и действия для своего выражения; нередко оно осложняется совершенно посторонними примесями и потому затемняется; но все же оно есть. Я разумею сибирское крестьянство и сейчас приведу вам пример. Прогневили г. Ст-ва крестьяне, державшие в г. Лабаганске ямщину: перестали возить ему воду. Г. Ст-в тотчас же нашелся: ямщикам, живущим на этом берегу реки, он приказал отправлять ямщину по ту сторону, крестьянам же того берега велел нести свою службу здесь, в Лабаганске. Этого мало: сельское общество наняло в городе квартиру для ямщиков, где бы они могли спокойно выспаться и напиться чаю. Г. секретарь и этому воспротивился: он потребовал постоянного присутствия ямщиков в полиции, в тесной, грязной каталажке, совместно с арестантами. Тогда крестьянское долготерпение лопнуло: собрался сельский сход, который отрядил кандидата по старшине выступить в объяснения с г. секретарем. Но одна уже мысль о небеспрекословности была в глазах г. Ст-ва неслыханною предерзостью. Поэтому он, недолго думая, велел посадить кандидата туда же, куда сажал для благочестивых размышлений своего столоначальника. Уж если-де чиновник «скушал и обтерся», так «сиволапому-то» и Бог велел! Каково же было удивление секретаря, когда по выпуске из каталажки кандидат подал своему обществу отзыв, в котором отказывался от общественной должности, находя себя оскорбленным! Мало этого: «мужланы» Малышевского участка тоже обиделись. Пять душ, и в том числе старшина, отправились со схода к секретарю и энергически потребовали объяснений. С грустью должен я признаться, что г. Ст-в, слава которого скоро распространится по отдаленнейшим народам, несмотря на всю свою неустрашимость и нахальство, не оказался в данном случае «на высоте своего призвания», а просто, струсив самым обыкновенным образом, улизнул от мужиков под тем предлогом, что вот-де «приедет исправник — разберет». Дальнейшая история этого столкновения «принципов» с полною свободою от оных очень кратка: крестьяне подавали на Ст-ва жалобу в ближайшую инстанцию, но им велено было взять свою «бумагу» обратно. Искали ли крестьяне правды и далее и нашли ли ее — мне неизвестно. Всего вероятнее, что не нашли. Но меня занимает тут главным образом такой вопрос: что, если бы не одни Малышевские, а и многие другие крестьяне, — если бы и г. Ту-в, и тот опухший киргиз, и все множество обиженных и обижаемых господами Ст-ми, Ахмаевскими и им подобными оказались бы столь же чувствительными к обиде и энергичными в отстаивании своих прав, своей человеческой личности, как кандидат по старшине и его односельчане? Неужели медные лбы всех этих «дельцов» не разбились бы о неподатливость и стойкость принципа чести, добра, справедливости окружающих? Я думаю, что разбились бы.

Затем мысли мои естественно переходят к детям. Я спрашиваю себя: каким бы я желал видеть своего сына? — представителем этих самых принципов добра, чести, справедливости, братства или одним их тех «дельцов», в глазах которых «принципы» суть «оскорбление зерцала»? И так как мне больно и обидно даже на минуту представить своего сына бьющим по зубам беззащитных людей, ворующим, выжимающим сок из своего ближнего и перепачканным нравственною грязью, то я спрашиваю себя: вложит ли воспитание в моего ребенка те идеалы добра, которые сохранят в нем человеческий образ до конца дней? Я думаю, не я один задаю себе в настоящее время этот вопрос: каникулы кончены, начинается учебный год, влияние школы вступает во все свои права. Как ни велико для подрастающего поколения формирующее значение семьи и домашней обстановки, но воздействие школы едва ли не больше. Время учащихся отдано школьной науке. Школа наблюдает за своими питомцами не только в школьных стенах, но и за их пределами. Школа налагает на молодой ум известную печать, она должна запасти его известными знаниями. В ней формирующийся характер, молодое чувство целые полдня (а для иных и круглые стуки) на живых примерах своих преподавателей и воспитателей изучают самые разнообразные положения, в которых познается стойкость либо дряблость убеждений, смысл справедливости, содержание всевозможных нравственных понятий, усваиваются психологические привычки, симпатии и антипатии! Я чувствую, что мой ребенок, плоть и кровь моя, почти выведен из-под моего крыла и предоставлен иному, новому могучему влиянию, в котором я уже непосредственно не властен, — влиянию школы. И я с замиранием сердца опять и опять повторяю жгучие вопросы: кому отдал я душу моего ребенка? Что может дать ему и действительно даст это, вне меня стоящее влияние? Каковы те люди, которые должны служить ему живыми примерами стойкости, правды, честности, справедливости, ума, знаний и всякого добра?..

Есть над чем подумать. Вот и пусть читатель и читательница подумают над этими вопросами; я же с своей стороны, если окажется нужным, вернусь к нему когда-нибудь.
К. Б. Дистлер — купец, известный владелец бань и питейных заведений в Томске конца XIX века. Неоднократно в хронике «Сибирской газеты» отмечалось, что его заведения снискали дурную славу. Также купец владел общественным садом в Заисточье, где располагался театр.
2.
Представления фокусника неоднократно освещались «Сибирской газетой» в 1883 году. В новостной рубрике издания был опубликован следующий отзыв: «На днях прибыл сюда фокусник Ленц, „родственник какого-то персидского артиста Магомета Измаиля Бея и единственный придворный магик персидского шаха“. В пятницу Ленц дал первое представление. Много говорить об этом представлении не приходится. Г. Ленц — второй Сименс, с которым Томская публика познакомилась в эту зиму. Он показывает те же самые фокусы, только иначе называет их в афише…» (СГ. 1883. № 6).
1.
3.
П. И. Шаликов — писатель-сентименталист, живший в 1767–1852 гг. Издал сборники стихотворений «Плод свободных чувствований» и «Цветы граций».
4.
Отсылка к известному томскому купцу XIX в. и потомственному почетному гражданину Е. И. Королеву. Значительное место в его доходах занимало ростовщичество — купец ссужал деньги под залог недвижимости, получив таким образом более 30 домов.
5.
Отсылка к генералу и иркутскому губернатору К. Н. Шелашникову. Он неоднократно вмешивался в деятельность сибирской периодической печати, в частности газеты «Сибирь», непосредственно «Сибирской газеты» и «Сибирского вестника».
6.
Волостной писарь Топ-ов уже становился героем цикла «Скромные заметки о не всегда скромных предметах» (СГ. 1883. № 9). В фельетоне описывалось, что писарь находится под следствием по обвинению в подложном приговоре.
7.
В фельетоне цикла в № 5 «Сибирской газеты» за 1883 год Ф. В. Волховский упоминал г. Степанчикова как возмутившегося употреблению слова «принцип» в присутствии зерцала, а затем снявшего с него государственный герб.
8.
Правитель Германии в 1871–1890 гг., осуществил объединение страны «железом и кровью».
9.
Вершина в одноименном массиве в Альпах.
Персидско-магический язык и его разница от обыкновенного. — Недоверие Михея насчет иркутских улиц. — Являющееся мне привидение педагогического мертвеца. — Методичность «папаши» (он же Василий Петрович и педагогический мертвец) при входе в класс. — Недоверие его к ученикам. — Недоверие его к «родительницам». — Дознание о доске. — Система отметок. — Практические советы по поводу: «позвольте выйти». — Мученичество Василия Петровича. — Недоверие к науке. — Непомерность бесполезного труда. — Несимпатичность. — Мучительство Василия Петровича превосходит его мученичество. — Куда он ведет своих питомцев. — Почему я посвящаю ему фельетон.

Правда, я уже не рад, что написал последний фельетон. Во-первых, я показал свое полное невежество в персидско-магическом языке: г. Ленц не раз в этот приезд объявлял, что он даст только три представления, после чего уедет; затем он объявил, что даст третье и последнее представление. Я в простоте души и сообщил моим читателям, что персидский маг дал это «последнее» представление и уехал. Оказалось, однако, что это был не более как один из фокусов персидского мага: благодаря его магическому искусству последнее представление превратилось в предпоследнее, ибо г. Ленц дал еще сам себе бенефис! Это во-первых. Во-вторых, Михей пристает ко мне, что никаких продолжений Шелашниковской улицы в Иркутске не проводится! Вот чудак! ну, сделался бы нарочно иркутским литератором и сейчас же по опыту узнал бы, что одну из этих улиц зовут Немою, а другие две — Макаровскими, ибо обе происходят от Макаров: того, на которого все шишки валятся, и другого, известного по месту, куда он телят не гонял. В-третьих, с тех пор как я поставил вопросительный знак перед вашим личным педагогическим составом, меня мучает привидение мертвого педагога. Где бы я ни был, стоит мне закрыть глаза — и тотчас я вижу деревянную седенькую фигуру мертвеца с отпечатком «папаши», методично похлопывающего правой рукой о левую и глядящего на меня заискивающим взглядом. Я думаю, что он этим способом мстит мне за одну возможность сомнения в доброкачественности кого-либо из патентованных педагогов. Он ничего мне не говорит, ни с чем ко мне не обращается, но он мучает меня одним своим присутствием: лежащая на нем печать неумолимой мертвечины, его заискивающие, подобострастные аллюры1 перед власть имеющими переворачивают все мои внутренности, ибо я не на секунду не могу отделаться от мысли, что этот педагогический мертвец есть бескровный людоед, пожирающий свежие, хорошие силы юношества!.. Вот, я вижу его входящим в класс, полный молодежи, стоящей уже на рубеже того возраста и положения, когда от нее самой жизнью потребуется наличие известных привычек, умственного и нравственного склада, характеризующих взрослого человека. Вы, конечно, знаете, что при входе педагогического мертвеца юноши эти должны встать — не в силу невольного толчка, даваемого уважением и любовью к своему наставнику, а из боязни получить дурную отметку в поведении. Итак, вы крайне удивлены, замечая, что при входе Василия Петровича весь класс сидит. Не удивляйтесь: Василий Петрович не вступил еще в пределы класса, ибо не прошел еще ту, определенную им, плаху, за которой начинается класс! Все ученики это знают и должны строго этим руководствоваться. Но вот он переступил заветную черту. Все встают. Мертвец в свою очередь кланяется. Дежурный, стоя у кафедры, кланяется низко после всех и рапортует, кого нет в классе.

— А это вот удостоверение о небытии в классе, — прибавляет он, подавая документ, доказывающий, что воспитатель ни на грош не верит в правдивость своего воспитанника.

— А-а, хорошо! — отвечает Василий Петрович и некоторое время молчит. — А это кто подписался под вашим удостоверением?

— Мать, — отвечает владелец «удостоверения».

— М-м… да… родительница… Я вам скажу, что не могу быть вполне доволен… Вы знаете, матери как-то потворствуют детям… Я лучше отмечу колебательной чертой эти уроки; а завтра принесите от вашего папаши, я посмотрю.

Ученик садится, принимая к сведению, а может быть, и к руководству, что если ему, ученику, не следует верить на слово, то матери его не надо верить и документально.

— И все? И больше ничего не имеете сообщить? — снова обращается Василий Петрович к дежурному.

— Нет.

— А почему умолчали о сломанной доске?

Дежурный поражен и не знает, что отвечать: он не упомянул о классной доске потому же, почему не упомянул, что его дедушку зовут Иваном, что на дворе хорошая погода и о многих других неинтересных и ненужных вещах… Но как же он это объяснит Василию Петровичу?

Между тем Василий Петрович уже вошел во вкус производства дознания и обращается к классу:

— Признавайтесь, кто?

Встают несколько учеников и успокаивают педагогического стряпчего по делам уголовным, объясняя, что доска была сломана нечаянно, при делании ими задачи.

— Крайне для меня непонятно и сожалительно, н-да… я рассужу об этом; подумаю, как поступить, какое назначить наказание… А теперь займемся уроком.

Вызывается ученик; ему предложено переводить. Ученик встает и, изучив до тонкости приемы Василия Петровича, медленно читает автора, стараясь «потрафить». Не думайте, что это легкая штука: он должен не только правильно произнести все ударения в словах, но и произнести их с полной уверенностью. Малейшая запинка, неясность в произнесении слова имеют соответственный значок и неукоснительно отмечаются. Начинается сатурналия2 мертвящей формалистики. С напряженным вниманием, с наслаждением, можно сказать, с сладострастием следит Василий Петрович за малейшими переливами интонации ученика, добиваясь от него виртуозности в чисто формальной стороне знания! Вот голос ученика дрогнул — а! «колебание»! И на полях книги ставится волнистая черта (~); вот он неверно поставил ударение! И это отмечается соответственным знаком (.)! К концу ответа накопляется четыре с половиною ошибки (… —) и несколько колебаний (~ ~ ~). Василий Петрович скорбит: он не может поставить удовлетворительной отметки! Начинаются глубокомысленнейшие соображения: признать ответ нерешительным или прибавить «малый плюс» с тем, чтобы его вычесть из отметки следующего раза, и, таким образом, два с половиной считать за три? Но вот в пылу самых жарких вычислений, нерешительностей, погрешностей и колебаний раздается по классу значительный бас: «Позвольте выйти, Василий Петрович!»

— Н-да… но это третий сегодня!.. Я, право, не знаю, как это так: чаю, что ли, вы пьете много?.. Поверьте, утром достаточно двух стаканов, как я, например… и никогда у меня даже позыва нет в неуказанное время.

Вдруг отворяется дверь и входит опоздавший ученик.

— Вы что же так опоздали… на целых 291/2 минут? — осведомляется пораженный таким злодейством Василий Петрович.

— Часы, Василий Петрович, остановились…

— Нет, я не могу вполне довериться вам; записочку принесите от домашних.

Преступник садится. Чтение возобновляется.

Но вот пробил звонок. Василий Петрович задает урок. Ученики говорят: «Много!» — и их просьба удовлетворяется сбавкой одной строки! После класса Василий Петрович призывает дежурного в учительскую комнату.

— О наказании за слом доски подумаю несколько времени… Даже не знаю, не подлежит ли это дело рассмотрению администрации… — говорит он и велит передать свои слова классу.

Поверите ли, читатель, я в иные моменты готов ощутить жалость к этому виртуозу изысканий о содержании выеденного яйца. В самом деле, ведь он мученик; настоящий мученик им самим наложенной на него мертвечины. Вечно находится он под давлением недоверия; весь мир, кроме начальства (да и то лишь потому, что к начальству он не смеет относиться критически) представляется ему составившим против него, Василия Петровича, заговор обмана и лжи. Ученикам он «не может вполне довериться»; матерям их — тоже; воспитателям — тоже. По крайней мере, в пансионе, которым он заведует на правах второстепенного начальства, он одного из воспитателей довел до обморока, добиваясь от него: куда уходят свечные огарки? Наука, та самая наука, во имя которой сам он существует, как педагог, — и она подозрительна в глазах Василия Петровича! Исторический учебник того самого Виталия Шульгина, который, издавая «Киевлянин», был вечным прихвостнем столичной реакционной прессы, ужаснул нашего историка своей «необузданностью», о чем он и сделал соответственное «доношение». Сам Василий Петрович преподает историю по учебнику Иловайского. Как известно, последний имел две редакции, из которых новейшая кратче. Ученик, желающий наверно угодить Василию Петровичу, должен отвечать слово в слово или почти слово в слово по краткому изданию. Если он отвечает по прежнему изданию, то хотя «папаша», из чувства формальной законности, не решается порицать этого (так как оба издания равно «одобрены»), но все же это ему уже неприятно: он морщится и лишь скрепя сердце ставит хорошую отметку. Но да хранят все классические боги несчастного ученика от введения в свое изложение какого-либо исторического факта — как бы он достоверен ни был, — который не упомянут у Иловайского: всякое подобное прибавление ведет к уменьшению отметки! Почему? — потому, очевидно, что наука, как таковая, в глазах этого педагогического мертвеца подозрительна, пожалуй, вредна: безопасна и полезна только учоба (но не наука), т. е. такое учение, которое, поглощая массу времени и сил, не дает никакого содержания!

Это утопия, скажет читатель. Без сомнения. По крайней мере, по тому словопроизводству, какого держался один профессор семинарии, имевший обыкновение вручать своему приятелю, когда тот хандрил, 35 к. со словами: «Приобрети полуштоф утопии и утопи в ней свой разум!» Действительно, Василий Петрович стремится к тому, чтобы утопить ум и душу своих воспитанников в той самой воде, которую он с такой старательностью толчет в ступе.

Но если это утопия, то сколько каторжного труда должно поглощаться попытками ее осуществления?! Однако он несет его, этот труд; стараясь притом быть «справедливым» в своем членовредительстве молодых умов, характеров и сердец. И вот он наваливает на себя целую массу совершенно ненужных, бессмысленных, чисто формальных условностей вроде плюсов, плюсиков, «колебаний», «точек», «черт»; мучится определением характера их совокупности и в поте лица складывает, вычитывает, подводит им итоги… Преследуя задачи людоеда, хотя и бескровного, он всем надоел, снискал всеобщее отвращение и хорошо знает это. Но с самоотвержением, достойным лучшей участи, педагогический мертвец готов все это вынести, лишь бы торжествовала мертвечина!

Скажите: это ли не мученик? — и право, он — жалок мне. Но он жалок лишь до тех пор, пока я не подумаю о том, во сколько крат он более вреден, чем жалок! Ведь он «душу живу» наших детей убивает! Не довольствуясь своим грамматическим предопределением, он стремится внести склонения и во все будущие жизненные моменты наших ребят: «склонись пред каждым ветром!» и — вот его девиз, который он стремится насильственно передать и им. Жалуются ему пансионеры на эконома. «Вы не имеете права оскорблять эконома: он заслуженный человек, он майор!» — говорит на это Василий Петрович. Ему предъявляют чашку хлебова3, как вещественное доказательство: «Прекрасные щи! Спартанцы не то еще ели!» — возражает наш классик. Несомненно, что этого рода классицизм, значительно облегчает нашим детям возможность перешагнуть через кое-какие «предрассудки», вроде чести, когда они будут служить в интендантском ведомстве. Но желаете ли вы подобного облегчения для ваших детей, читатель, — вот в чем вопрос! Вечно требуя от юношей «оправдательных документов», педагогический мертвец вдалбливает в их головы мысль, что если ложь предполагается постоянно им присущею, стало быть, она есть что-то слишком обыденное и вовсе не столь дрянное, чтобы ее следовало гнушиться, помимо того, выйдет она наружу или нет! Самая его кропотливая «справедливость» в определении познаний учеников есть нечто предательское. Прилагаясь к бессодержательной сухой формалистике, она предает этой последней в глазах доверчивой молодежи санкцию чего-то серьезного и содержательного и подготовляет из числа этой молодежи таких буквоедов, тех фанатиков формы, которые со временем не задумаются засудить родного отца или откусить голову матери, если придут к заключению, что те дали им жизнь не по всем правилам утвержденных учебников и законов!

Понятно ли вам теперь, что этот педагогический мертвец может преследовать меня подобно привидению и что — волей-неволей — я должен был посвятить ему целый фельетон? Я подумал: может быть, этот выходец с того света потому мешается в дела живых, что его заслуги и способности до сих пор не получили должного признания; если же я, по мере моих слабых сил, поспособствую заслуженной им славе, то дух его успокоится и он «отыдя от зла, сотворит благо»? Но что могу я сделать? Будь я консерватором зоологических коллекций Сибирского университета, я увековечил бы его, заспиртовав в банке, как редчайший экземпляр вида «Homo lupus»4, и поставив на соответственную полку5. Будь я скульптор — я воздвиг бы ему памятник, представив этого, в своем роде великого человека, ворочающего в поте лица два громадные жернова, на которых он перемалывал молодые умы и сердца на песок. Но я не скульптор, не ученый; я не более как скромный фельетонист. Все, что было в моих силах, — это посвятить великому человеку фельетон.

Старым людям на послушание,
Молодым на поучение…

Я так и сделал.
Праздник у древних римлян в честь бога земледелия — Сатурна.
2.
Виды походок лошади, делятся не естественные и искусственные.
1.
3.
Простореч. похлебка.
4.
Ставшее поговоркой выражение из комедии Плавта «Ослы» (homo homini lupus est) — человек человеку волк.
5.
Отсылка к обличительному фельетонному циклу Ф. В. Волховского «Сибирский музей», который выходил в 1884—1885 гг. в «Сибирской газете» под псевдонимом «Консерватор».
Тихон Модестович недоволен моим фельетоном. — Причины недовольства: фельетон ожесточил и утвердил в мертвечине Василия Петровича. — Может и должна ли журналистика принимать во внимание эту сторону дела? — Обязанности журналистики по отношению к публике. — Разделение труда по дезинфекции общественной атмосферы между обывателем и журналистом. — «Подрывание авторитетов». — Подарки проповедникам «поддержания авторитетов», иначе — принципа «кто палку взял, тот и капрал»: Балаганская нравоучительная басня. — Тихон Модестович кладет гнев на милость.

Я еще спал, когда услышал в комнате какое-то подозрительное шуршание. Раскрываю глаза и вижу — смиренный Тихон Модестович в крайнем возбуждении ходит по комнате, без надобности перекладывая с места на место попадающиеся под руку бумаги и газеты, осторожно поправляя не по ранжиру стоящие стулья и проявляя все признаки взволнованного человека, пришедшего поделиться своими тревогами и огорчениями, но нашедшего приятеля спящим: будить совестно, а между тем и смирно ждать пробуждения — невтерпеж; — он и слоняется, вздыхая, шурша и порывисто останавливаясь то здесь, то там.

— Что это вы, Тихон Модестович? Уж не случилось ли чего?

Тихон засуетился, пробормотал что-то невнятное — по-видимому, отрицательное — и сел. Но сел с таким видом, что я лишь яснее прежнего увидел, что ему не по себе.

— Нет, право, вы чем-то расстроены, — настаивал я, принимаясь одеваться.

— Хм… хм… — Тихон Модестович пожевал губами и затем вдруг вспыхнул сильнее прежнего: — Тоже вот теперь спрашиваете… а кто за язык тянул?.. Тьфу!.. Он до того взволновался, что даже плюнул: очевидно, мое участие не только не успокоило, но еще и раздражило его. Это меня крайне и притом неприятно удивило.

— Да что такое, в самом деле? — спросил я уже с некоторым раздражением, останавливаясь перед Тихоном Модестовичем: я не знал за собой никакой вины, и меня сердило его явное неудовольствие против меня. Тихон Модестович, по крайнему своему смиренству, тотчас замолчал и только сожалительно покивал головою. Но когда я, не дождавшись объяснения, отошел, он вновь не вытерпел и забормотал:

— Что такое! Что такое! — да вот и мое почтенье! очень благодарны!

— Да кого, наконец! — закричал я, потеряв всякое терпенье.

— А зачем вы написали последний фельетон? кто вас под руку толкал? а? — в свою очередь воскликнул Тихон Модестович с несвойственной ему запальчивостью; и, видя, что я оторопел (от неожиданности), продолжал уже в торжествующем тоне: — А-а-а! то-то вот и есть. А знаете ли вы, что этот самый «папаша», как вы его называете, совсем уже был готов оставить свое поприще служения; а теперь, как вы его раздразнили, передумал и назло остается на своем месте? а? — то-то вот и результаты!

— Да это вы о Василии Петровиче, что ли?

— О ком же еще? Вы воображали, как отделаете его, так вот — фюить! — и нет Василия Петровича! А он вон еще сильней укоренился. Теперь жди, когда еще уйдет!

— Позвольте, пожалуйста, — остановил я расходившегося старика с некоторым нетерпением. — Подумайте только, что вы говорите! Вы сами заявляете себя до такой степени бессильным, малолетним, что желаете взвалить на посторонние плечи то, что должны бы сделать вы сами в своих собственных интересах! Вот вы заявляете претензии на журналистику за то, что она исполнила свой долг, указав и осветив общественное явление! Курьез!

— Явление… явление… — повторил несколько опешивший Тихон Модестович. — Зачем было трогать, когда человек и так готов был уйти?

— Ах ты, Бог мой! Да разве для него, для Василия Петровича, или иного попавшего на газетные столбцы субъекта издается газета? Она издается для читателей, их и должна иметь в виду. А огорчится или возрадуется сам Василий Петрович или иной ему подобный, и какие при этом прошения напишет, или оставит без последствий, — до этого ей дела нет. Он важен и интересен ей лишь как носитель известных типичных черт. Газета знает, что мертвечина в обучении и воспитании в высшей степени вредны. Но раз существуют отдельные реальные примеры такой мертвечины и формалистики, значит, общество либо недостаточно ясно их видит и сознает, либо не довольно живо принимает к сердцу. Газета и делает попытку остановить внимание читателей на известном ряде явлений, направив на них возможно более яркую струю света и пользуясь для этого типичными, конкретно существующими фактами и личностями. Все равно, будет ли то Василий Петрович, Сидор Карпыч или Луп Псоич1. Если же затем общество, — увидев ли новые стороны дела, проникшись ли более сердечным отношением к предмету под влиянием этого освещения или даже без всякого влияния, — захочет освободиться от того или иного живого Василия Петровича, так уж это его дело найти и пустить в ход соответственные средства. Возлагать же подобные задачи и ответственность за них на литературу — значит подражать Генслеровой корове, которая, стоя посреди улицы и ленясь сама сделать шаг из грязи, мычала: «Му-у… хоть бы кто поленом по спине вытянул, все бы легче было вылезти!..

— А вы думаете… тово… С кем имеет дело? С нею, с коровой этой самой!

— Ошибаетесь. Я получил уже немало заявлений сочувствия по поводу моего фельетона (в числе которых есть и письменные от совершенно незнакомых мне людей). Это показывает, что я затронул не смехотворную мелочь какую-нибудь, а действительно наболевшее место, и что та часть публики, мнением которой я дорожу, понимает характер и пределы литературно-публицистических задач совершенно правильно.

— А другие за то… тово… послушайте, что говорят: разрушение авторитетов!..

— Ха-ха-ха… — разразился я невольным хохотом. — Знаю я этих, Тихон Модестович, отлично знаю! — это те, которые смутно чувствуют, что и им бы, по праву, было место в фельетоне… Ха-ха-ха!.. Но этих я утешу. Давно уже получил я из Балаганска нравоучительную басню и все не хотел помещать ее — длинна больно да и грубовата. Но когда дело идет о поддержании авторитетов, так на подобные пустяки обращать внимания нечего. Вот слушайте.


ПЕТУХ, ПРОСЛАВИВШИЙСЯ ПОСЛЕ СМЕРТИ
(Балаганская нравоучительная басня)

В одном из городков Сибири,
Затерянном средь гор, глухих таег, степей,
Одном из тех, живя в которых, в мире
Прославиться всего трудней,
Жил-был (не знаю только — встарь
Или недавно) некий полицейский Секретарь.
Хоть был он глуп, но мастер был допечь
Содрать с просителя заим последний с плеч,
И, с «низшими» давая полный ход нахальству,
Где нужно, угождал начальству;
А потому и был он знаменит —
Хоть и не с тех сторон, как император Тит;
А все же все о нем не только говорили,
Но иногда еще и били
И нужно ж так судьбе распорядиться,
Что там же проживал Петух.
Ну, что Петух? — не более, как птица,
Терзающая слух!
А между тем он был до крайности спесив,
А главное, славолюбив
И, славолюбием горя,
Завидовал судьбе Секретаря.
Я не скажу, чтоб славы был он недостоин,
Особенно сравнив его с Секретарем,
Но слишком был того — горяч, нетерпелив,
Самоуверен, неспокоен
И все хотел решать своим умом,
Не признавая мудрости Зевеса
И общего закона, что завеса
Скрывает будущность от нас
(В чем каждый убедиться мог не раз);
А так как Петуха никто не замечал,
То он на Зевса возроптал.
— Чем, — говорил он, — хуже я
Секретаря?
Воззрите, боги:
Вот — оба мы двуноги,
А кто из нас двоих умней
И кто честней?
Никто не терпит от меня обид,
И даже самый внешний вид
Его не может, без сомнения,
Итти с моим в сравненье:
Я величав, я горд,
Как прирожденный лорд;
Тогда как он — естественный лакей!
А между тем он знаменит,
О нем молва стоустая гремит,
Сам Зельцер, сей
Мошенничества корифей,
Ему к дню именин (хотя лишен свободы)
Из заключенья пишет оды!
Ко мне же так относится весь свет,
Как будто бы меня совсем на свете нет!
Ну, где же справедливость,
Где мудрость, где правдивость
Прославленная всех богов?!
Все это, вижу я, лишь выдумки льстецов
Иль дураков!
И если не теперь трубить начнут о том,
Что в правосудии своем
Зевс рано или поздно
Пороки покарает грозно,
Предав их униженью,
А добродетель вознесет,
То я (хоть резкость не хвалю)
Скажу подобному вралю,
Что он без всякого зазренья
Лжет!
Так наш Петух
Упорно оставался глух
Ко всем разумным увещаньем,
Утратил все: надежду, веру
(Друзья! Не следуйте ужасному примеру!) —
И, внутренним снедаемый страданьем,
Сначала отказался петь,
Потом стал скучен, стал хиреть
И наконец, воскликнув: «Ох!» —
Издох!
Но тут-то он
И был в своем неверьи посрамлен, —
Затем, что славная ждала его судьбина!
Был в том же городе детина
Неимоверных нравов: сильно пил,
Столоначальником в полиции служил,
Не ведал в пьяном виде страха
И все дела решал с размаха.
В таком-то виде, возмутясь
Тем, что такая «мразь»,
Как Секретарь, его всех сослуживцев донимает
Придиркой, грубостью, — он тотчас же решает
За правду мстителем восстать
И наглецу публично трепку дать.
Но как ни мало был сей муж брезглив
Или спесив,
Как ни изрядно нагрузился,
Но даже он остановился
Пред перспективой пачкать руки
О секретарский лик
И вот в раздумьи головой поник
Над тем: к какой прибегнуть штуке,
Чтобы рук не замарать
И все же трепку дать?
И что же? В этот самый миг
Петух ему вдруг на глаза попался —
Издохший тот Петух,
Что славы в жизни не дождался!
Возликовал столоначальник вслух:
Схватив петуший труп за ноги,
В волненьи прислонясь к стене,
Кричит: «О праведные боги!
В сем дохлом Петухе, по чести,
Вы сами указали мне
Орудие правдивой мести!"
И в самом деле —
Не минуло недели,
Как были секретарские ланиты
Публично дохлым петухом избиты!
__________

Смысл басни сей таков,
Что в справедливости и мудрости богов
Безумны все сомненья:
Зевес отлично знал,
Что Секретарь достоин посрамленья,
А славы — наш Петух
(Затем, что обитал в нем благородный дух), —
Но он момента ждал…
Момент пришел — он должное воздал! —
И так всегда бывает.
Пусть, значит, каждый терпеливо ждет:
Его черед
Придет.
А ежели до срока он умрет —
Ну, пусть уж на себя пеняет!..

— Ну что… шутит… всегда шутит… — с неудовольствием пробормотал Тихон Модестович, прослушав басню.

— Нет, я совершенно серьезно. Представьте себе, что Василий Петрович или иной какой-нибудь так называемый защитник авторитетов вздумает издать хрестоматию. Балаганская-то сказка — сущий клад для него! Но я пойду далее. Я знаю, что иные представители точных знаний также не прочь поспособствовать незыблемости принципа: кто палку взял, тот и капрал. Я хочу подать им блестящую мысль. Отчего бы им не издать, например, арифметический задачник, в коем содержание и построение задач имело бы в виду укоренение «надлежащих чувств и взглядов»?..

Тихон Модестович давно уже, слушая меня, выказывал знаки нетерпения. При последних же моих словах он с сердцем схватился за шапку и порывисто кинулся уходить. Насилу я мог успокоить доброго и хорошего, но, к несчастью, совершенно запуганного старика, с которым отнюдь не желал ссориться. Наконец он сдался на мои просьбы и остался под условием, что я «оставлю этот разговор». Я и оставлю его — до следующего раза.
Отсылка к персонажам пьес А. Н. Островского. Сысой Псоич — стряпчий из пьесы драматурга «Свои люди — сочтемся»; Луп Лупыч — чиновник из пьесы «Пучина».
1.
Новая разновидность Сибирского «Невтона». — Ив. Вл. Ефимоф. — Его необычайные открытия в агрономической химии. — Зола есть органическое вещество. — Крахмал не есть вещество твердое, сухое. — Еще представители сибирской образованности: Балаганский исправник и Енисейский анатом. — Михей расходится со мной во мнениях. — Мои воззрения на заслуги г. Ефимова перед томским обществом. — Михей не отрицает их, но выводит из надутого честолюбия и властолюбия ландлорда. — История со сбруей. — История с колышками. — Объявление г. Ефимовым войны томичам и всем пришлым народам. — Новая Илиада.

Двое суток прогостил у нас Михей Михеич. Как-то на второй день опять были мы все в сборе перед крыльцом за чайным столом, и опять Михей начал шутить насчет задуманного им сборника «Наша слава».

— Очень уж однообразен у тебя материал, — заметил я ему, улыбаясь. — Все твои Невтоны и Платоны хотя, несомненно, и могут послужить к славе отечества, но все они, так сказать, самоучки, практики и неизменно вертятся около двух тем: выжимания копейки и допекания. Представителя же чистой науки, например, нет ни одного.

— Да ведь где же его взять? Какова жизнь, таков и рассказ о ней. Чего нет — на то и суда нет; не взыщи!

— Как нет? А Иван Владимирович Ефимов?2

— Какой же он ученый?! — удивился Михей.

— Вона! Человек всю химию и агрономию вверх дном переворотил… — ничего не знает! Ведь он недавно открыл — и не только открыл, а и напечатал, что зола состоит из органических веществ и что крахмал не может быть причисляем к веществам твердым…

— Ничего не знаю, — повторил опешивший Михей.

— Помнишь ты, в № 10 «Сиб. газ.» была передовая статья о наивыгоднейшем пути, которого следует держаться при улучшении в больших размерах культуры пищевых растений, или служащих промышленности? Развивалась мысль о преимуществах местных пород путем отсортировки местных семян перед акклиматизацией пород выписных. Еще «Сибирь», со своей стороны, отнеслась сочувственно к этой статье и указывала на нее?

— Помню, помню.

— Ну, вот, в «Неофициальной части Том. губ. вед.» Ив. Вл. Ефимов напечатал «письмо в редакцию», где, на основании им самим изобретенной агрономической химии, разбивается в пух и прах эта самая статья. Да вот что, Митя, слетай, голубчик, в мою комнату, найди там в пачке Ведомостей 20-й №.

Митя мигом исполнил просьбу. Я раскрыл газету и подал Михею со словами:

— Читай отмеченное синим карандашом.

Михей прочел вслух:

— Иной, мало знакомый как с составными частями, так и устройством клубней картофеля, поверив на слово всему, сказанному выше, может, пожалуй, впасть в бесполезные расходы, добиваясь такого картофеля, о каком говорит редакция…

— Редакция говорила вот что, — перебил я Михея, — что результаты подбора давали в конце концов клубни, состоящие, кроме воды, почти из одного крахмала.

Михей кивнул и продолжил читать:

— …И все старания его об этом будут равняться почти тому же, если бы он отыскивал квадратуру круга или изобретал perpetuum mobile3, потому что анализ составных частей картофеля говорит другое. Он показывает, что в клубнях картофеля, кроме крахмала, есть еще органические вещества: зола и сухие вещества!

Жирный шрифт и два восклицательных знака далеко не передают и половины той выразительности, с которою прочтена была последняя фраза.

— Да, брат, это, действительно, Ньютоново открытие!

— Теперь прочти третий пункт выноски на странице 386, — предложил я.

— Относительно такого картофеля, — читал Михей, — который, по словам составителя статьи в «Сиб. газ.», состоит из воды и одного почти крахмала, я считаю уместным указать здесь на анализ, сделанный А. Раббом, по которому оказалось, что из числа испытанных им самыми обильными крахмалом оказались два сорта картофеля, а именно: Carmoisin rofde Larnet и Kónig der Frühen, которые содержат крахмала 26,74%, а сухих веществ все-таки 34,96%. И. Ефимов.

Прочитав эту тираду, Михей некоторое время молча глядел на меня в недоумении, а Митя, знавший, в чем суть, следил за ним веселыми глазами и едва удерживался от смеха.

— То есть как «все-таки»? — спросил наконец Михей Михеич, ничего не понимая.

— А это, видишь ли, и есть второе открытие Ивана Владимировича. Все люди, в том числе и Рабб, считают крахмал твердым, или сухим веществом; поэтому они (и опять-таки Рабб) считают, что в этом самом Knig’е der Frühen 65,04% клубня составляет вода, а 34,96% — сухие вещества, из которых 26,74% приходится на долю крахмала, а 8,22% — на соли, камедь, клетчатку, вообще, на прочие, кроме крахмала, сухие части; поэтому они и говорят, что клубень этот, кроме воды, состоит на ¾ с лишним из крахмала или почти из одного крахмала. Не то Иван Владимирович: он считает «по Раббу», что крахмал сам по себе, а сухие вещества сами по себе; а так как всех вообще сухих веществ хотя и немногим, но все-таки более, чем входящего в них составною частью одного крахмала, то он и трубит в трубы и бьет в литавры.

— Ха-ха-ха-ха… — разразился неистовым хохотом Михей Михеич, к которому тотчас присоединился долго сдерживавший себя Митя. — Ну, брат, утешил! — говорил вслед за тем мой приятель, вытирая слезы, навернувшиеся от неистового хохота. — Знал я, что есть у нас ученые люди… Есть. Вот хоть бы секретарь одного полиц. упр. С. Зашел, знаешь ли, раз при нем спор о том, какое из современных европейских государств могущественнее? (Дело шло, кажется, о судьбах Египта после восстания Араби). И вот, неизвестно, сколько бы длился спор, если бы С. не решил его безапелляционным заявлением, что самое могущественное из всех существующих государств как по территории, так и по населению есть, бесспорно, Римская империя. Но все же далеко ему до Ивана Владимировича! Далеко! Даже Бат-ичу далеко, а тот ведь уж такой курс науки прошел, какого никто не проходил…

— Какой? Расскажите, Михей Михеич! — спросил Митя, предвкушая курьез.

— Он помощником исправника был в Енисейске. И любил он иногда заявлять, что слушал лекции в Киевском университете — между прочим — анатомии. «Так вы должны были знать такого-то», — говорит ему собеседник, называя фамилию профессора. «Нет, не знал». — «Как же? Он читал остеологию4, часть анатомии». — «При мне анатомия читалась без остеологии», — пояснил Бат-ич.

Теперь уж наша очередь была хохотать.

— Образованные люди! — восклицал Митя, вертя неистово головой.

— Да, а все-таки Ивану Владимировичу и в подметки не годится! Только почему же ты его выключаешь из тех многих героев, — внезапно обратился ко мне Михей Михеич, — которые фигурировали в моих материалах на тему: с миру по нитке — одетому рубашка?

— Ну, как же можно! — возразил я. — Я интересуюсь Ив. Вл. Ефимовым с тех пор, как была напечатана в 39 № «Сиб. газ.» за 82 г. его статья о деятельности Сибирского общественного банка. Статья была такого рода, что я составил себе по ней об авторе представление (лично я его не знал) как о человеке дельном, живом, который доступен альтруизму. Такое воззрение еще более во мне утвердилось, когда Ив. Вл. Ефимов напечатал свое письмо к избирателям, выяснил, что непосещение им заседаний думы, в качестве гласного, было следствием его отсутствия из Томска, а не халатного отношения к делу. Я говорю все это серьезно. Согласитесь: уже одна мысль об обязанности избранного горожанами представителя давать избирателям отчет в своем поведении заслуживает полного сочувствия. Все это, повторяю, привело меня к мысли, что Ив. Вл. Ефимов — очень почтенный и полезный для общества человек. Поэтому, искренно говорю, очень жаль, что он, когда его якобы агрономическая статья не была принята редактором «Сиб. газ.», не успокоился, но предпочел публично сесть между двух стульев, да еще с свойственным ему треском и победным барабанным боем.

— Нет, постой, братан, ты слишком уж медово что-то глядишь, — возразил Михей Михеич. — Ты пойми; я ведь не отрицаю, что Ив. Вл. в некоторых отношениях очень полезный для общества человек. Вон в комиссии по Тецковскому делу он много поработал и много пользы принес. Я этого у него не отнимаю. И очень жаль, например, что он не выбран на четырехлетие в гласные: повредить он тут не может, а полезным мог бы быть. Но не нужно никогда ошибаться насчет побуждений человека, ибо иначе ты того и гляди поставишь его в такое положение, в котором он будет не полезен, а как раз наоборот.

— Да какие же такие могут быть побуждения? — спросил я, недоумевая.

— А, например, хотя бы побуждения сибирского лендлорда?

Я не мог не улыбнуться. Ну какие же в Сибири, стране мужичьей по преимуществу, стране крестьянства, — какие в ней ландлорды?

— Нет, ты, братан, не смейся, — серьезно возразил Михей Михеич. — Нынче-то оно смешно, потому, земли не деленные; хоть и то уж кое-где тесновато становится. Да и в законодательной сфере, кроме городского управления, негде им свои аппетиты проявить, господам лендлордам. А вот погоди, как земля-то подберется, да получат эти господа, занявшие себе огромные заимки, политическое значение, тогда они покажут населению кузькину мать? И земля, и вода, и воздух — все, скажет, мое!

— Да где ты нашел этого лендлорда?

— А как же ты назовешь человека, который, захлебываясь, кричит: «моя собственность», «нарушение прав собственности», «без письменного позволения не ступать на мою землю!»?

— Назову человеком, одержимым пристрастием к шуму.

— Ну, а это, по-твоему, тоже пристрастие к шуму, если мирная компания приехала на твою землю (потому что хорошее местоположение) погулять, да как только отошла от распряженных коней, ты бы, видя все из своего дома, пришел, взял сбрую и унес. Те пришли — хвать-похвать — нет сбруи! Ну, к тебе; а ты бы содрал пять целковых, тогда бы сбрую отдал! А? Это тоже пристрастие к шуму?

— Ну, нет уж, это посильней будет! — ответил я, смеясь.

— Посильней! Ну, а если у тебя мужики, выгнанные на ремонт дороги, вырубят колышков (по шести гривен сотня продаются!) и ты потребуешь с них за это 34 или 36 рублей? Если исправник попросит тебя удовольствоваться десяткой и ты сойдешься лишь на 20 р. — это тоже пристрастие к шуму?

— Какой уж тут шум? — сказал я.

— То-то вот и оно-то! Ты, я вижу, хоть и читаешь «Губернские ведомости», но в отдел объявлений не глядишь. Так вот прочти сие новое произведение музы Ив. Вл. Ефимова, — и, положив предо мною 26 № Ведомостей, Михей указал мне пальцем на объявление за подписью «Землевладелец Иван, Владимиров сын, Ефимов». Оно начиналось так:

«Несмотря на то что в „Томских губернских ведомостях“ 1878 г. в № 22, 23 и 24 и 1879 г. в № 19, 20 и 21 я объявил, чтобы никто без позволения моего не выезжал для гулянок и охоты (причем ломают и жгут лес, вытаптывают лошадьми траву) в мои дачи, и в объявлении 1878 года указал те взыскания, которые по закону должны быть за это делаемы, — многие из жителей Томска, без всяких с моей стороны дозволений, выезжают для своих гулянок в мою дачу на Ушайке, называемую „Толстый Мыс“».

Далее фразы: «нарушающий права собственности», «без письменного моего дозволения», «как будто бы дача — их собственность» — так и пестрили текст. Но самый смак этого торжественного объявления войны заключается в следующих строках:

«Приняв к преследованию этого строгие меры, я считаю нужным заявить об этом всем желающим нарушить права моей собственности (курсив подлинника!) и предваряю их, чтобы они не были в претензии, если усиленный мною, вследствие всего означенного выше, караул, несмотря на звание, представит их, или только захваченных у них лошадей, в полицию».

— Громко! — невольно заметил я по прочтении. — Стоило бы в стихах воспеть.

— А уж воспето! Знаешь знаменитого классика, у которого в саду есть «дерево Платона» и «дорожка Аристотеля», так что он своему потомству иногда велит для поучения «походить по аллее Аристотеля и размыслить под деревом Платона»? Он, видишь ли, дождавшись такого блестящего рыцаря в честь прекрасной возлюбленной «моей собственности», вдохновился до того, что написал новое подражание Илиаде. Вот прочти. — Приятель подал мне листок.

Гнев, о богиня, воспой Ивана, Владимира сына:
Ярость святую его, землевладельцеву ярость,
На нарушителей дерзких прав поземельных его
Бурным потоком излитую, дай мне в строфах сладкозвучных
Увековечить в грядущем потомстве народов сибирских!
О, громовержец Зевес! Неужель ты перуном не грянешь
В сих посягателей буйных, шатающих принцип священный?!
Боги! воззрите с Олимпа, что делают жители Томска!
В легких челнах по волнам быстротечной Ушайки,
Иль на конях быстроногих — верхами, не то в колесницах
Земли Ефимова (мужа учености дивной, который
Первый открыл, что зола — в числе органических тел!) —
Точно свои, посещают, хоть видно сейчас, что земель тех
Полный владелец — Ефимов, сей Владимиров сын!
Тут на лугах шелковистых коней густогривых распрегши,
Варвары эти ложатся и мнут ароматные травы,
Зная отлично, что денег трава сия стоит —
быть может, копейку и боле!
Зная, что травы чужие — его, да того же все «сына», —
И что по праву пришельцам лишь воздух в сей даче доступен.
Ну, и ложились бы все на воздушных струях, как дриады!
Нет, разрушители прав священных, порядка закона,
Варвары эти так наглы, что часто страдают от мошек
Или имеют бесстыдство в желудках своих беззаконных
Голод порой ощущать; и тогда, чтоб себе изготовить
Пищу, иль дымом прогнать комаров легкокрылые тучи,
Тут же разводят костры из священных сучков, трав и веток,
Коих владелец бесспорный — Иван, сей Владимиров сын!5

Тихон Модестович, все время не принимавший никакого участия в разговоре, и хотя слушавший его терпеливо, при первом слове о менторе его Мити, стал высказывать признаки волнения, а теперь решительно встал и заявил, что пора погулять. Мы отправились.
Прим. автора: Настоящий фельетон был приготовлен к № 31 «Сиб. Газ» и тогда же пропущен цензурою, но не мог появиться на страницах издания, так как в лице владельца типографии, купца В. В. Михайлова, у газеты явился новый цензор, не позволивший печатать фельетона. Чтоб избежать повторения подобных случаев, беспримерных, правду сказать, в истории русского печатного слова, мы были вынуждены перенести печатание газеты в губернскую типографию. За редактора М. Шестаков. Издатель А. Адрианов.
1.
И. В. Ефимов — томский публицист и гласный думы, в частности автор «Записки о Сибирском общественном банке», воспоминаний о графе Н. Н. Муравьеве-Амурском.
2.
Лат. «вечное движение» (подразумевается вечный двигатель).
3.
Раздел анатомии, посвященный изучению скелета.
4.
Стихотворение представляет пародию на «Илиаду» Гомера.
5.
Что вы за нация такая? Отчего вы так всякий срам любите? Другие так боятся сраму, а для вас это первое удовольствие.
«Горячее сердце» Островского1
Мой знакомый, «искавший рукавиц, когда обе за пазухой». — Где ему их надо было искать? — Общественное дело как личная собственность и помехи, ставимые этому литератором; отсюда раздражение против него. — Пример. — Пасти, разверстые для поглощения сибирского литератора. — Секрет, почему литератор тем не менее не съеден: пакостник, готовящий литератору жупел2, восстанавляет против себя собственной пакостью. — Пример: «юный батюшка» и его защитник, г. Чи-ов. — Заключение.

Был у меня в прежние времена один знакомый «профессор» семинарии — мученик сущий: как ни придешь, бывало, к нему — на столе непременно полуштоф стоит, а сам, весь красный, озабоченный, ходит по комнате и трет лоб. «Что это делаешь?» — спросишь его. — «Да вот, лекция у меня… опять к этому вопросу подхожу — о премудрости. Доказательства от разума получше надо придумать…» и до тех пор придумывает, пока не свалится под стол! А протрезвится — вопрос-то все-таки не решен — и вот он опять за то же! А между тем стоило бы ему только подумать над тем: каким образом до сих пор еще живет сибирский честный литератор? Каким манером он еще пишет? — Всем профессорским затруднениям положен был бы счастливый конец. В самом деле, подумайте, кто только не грозится на сибирского пишущего человека, кто только не заявляет желания его съесть? Вот уж, поистине, «несть Еллин, ни Иудей» который бы не принял участия в травле сибирского пишущего человека.

Иначе и быть не может. Ибо всюду этот литератор лезет, сует нос, куда не просят, и выводит на свет Божий то, что иначе осталось бы спрятанным в «хорошем месте». Я вполне понимаю того сибирского администратора (заметьте — человека, во многих отношениях хорошего, направленного на добро, но… такова уж нелюбовь к вмешательству в дела литературы…), который, сказывают, отговаривал г. Сибирякова от наклонности иметь на своей службе людей с определенными и ярко выраженными убеждениями: «Это люди честны, спора нет, — говорил он, — но в конце концов они вам напакостят; они до всего докапываются, подмечают и затем непременно обрежут вас в газетах!» Ну, а мы к этому не привыкли!

«Все мое!» — сказало злато.
«Все мое!» — сказал кулак…
«Все куплю!» — сказало злато;
«Все возьму!» — сказал кулак…3

— Вот к этому мы привыкли. Всякое общественное дело, в котором мы участвуем в качестве выборного или наемного исполнителя, мы считаем нашею личною — благоприобретенною либо унаследованною — собственностью; а наши личные дела — совершающимися как бы в пустыне, вне других человеческих существ, которым на самом-то деле, может быть, от них и больно, и обидно, и холодно, и голодно, и жутко. Вот почему нас так возмущает пишущий человек: ведь он то же самое, что мы доселе считали нашею личною собственностью, вырывает из наших рук и делает общественным достоянием! Представьте себе, что вы получили — ну хоть в городе Ишиме — место помощника акцизного надзирателя. С точки зрения тенденций, выраженных в приведенном выше перифразе лермонтовского четверостишия, место это есть не более как полученная вами в кортомное4 содержание доходная статья. Вы кумитесь с управляющим одного склада; с управляющим другого вступаете в дружбу… принимаете приглашения на хорошие обеды; получаете на дом «за счет конторы» дюжину бутылок ликеров и дорогие вина… Вы делаете ревизии складов и кабаков к полному удовольствию их владельцев, что не безвыгодно для вас самих… а если результатом этого является опаивание потребителей настоями и грабеж их, вам-то что до этого? это выгод ваших не задевает! Вы не намерены беспокоиться и досаждать себе из-за некоторых сторон той служебной деятельности, которую считаете созданной к вашим услугам; поэтому всякая мелкая сошка, зависящая от ваших распоряжений, может по целым неделям ждать у вашего порога всевозможных свидетельств: провозных, табачных и проч. Допустим, что все это может дойти до сведения вашего омского начальства и оно пришлет ревизора для проверки ваших действий. Но вы встретите ревизора в Усть-Ламенке и, зная его несчастную слабость — запой, — приложите все усилия, чтобы он пропустил всего одну рюмку… дальше уж само пойдет! Бесчувственного привезете его в Ишим к одному из «управляющих»; очумелому будете предлагать к подписи отчеты, составленные самой «конторой», и, лишенного всякого сознания и человеческого образа, отправите домой. Таким манером будете вы, значит, сидеть на своем «месте» со всем удобством, со всею спокойною самоуверенностью богатого долгосрочного арендатора, выжимая из него все виноградные, хлебные и всякие иные соки. И вдруг какой-то неизвестный корреспондент — бац! — где-нибудь пропечатывает обо всем этом! Ведь это что ж такое?! «Ваше», «ваше собственное» место он из-под вас вырывает! И чего ради? добро бы он был претендентом на это место или был обижен вами — ну, хоть понять бы его побуждения можно было; всякому есть хочется! А то ведь — нет! Ни малейше он в этом не заинтересован; так, просто «восца5 одолела»!! Прошу покорно: общественную немезиду из себя разыгрывать вздумал… А… Ну, неужели же, скажите, пожалуйста, не употребите вы всех средств, чтобы открыть и доконать этого «подлого отщепенца», которому давно бы «висеть надо», а он вот «строчит»?! — да и не его одного, а всех, кого вы подозреваете в доставлении ему сведений! Неужели не напишете вы на них во все концы и инстанции всевозможных доносов, не постараетесь лишить места, выжить из города?6

И вот представьте же себе это самое явление повсеместным, но только в разных формах. Во Владивостоке просвещенный мореплаватель Палеолог раздосадован вмешательством корреспондента в дела хутора сибирского флотского экипажа и приглашает его «пожаловать самолично» или «прислать доверенное от себя лицо» для просмотра хозяйственных книг (я воображаю, в какое кругосветное плаванье был бы послан тот или другой, если бы сами пришли в пасть львину!); «Если же в течение 14 дней со дня появления настоящего заявления в газете „Владивосток“, — угрожает он, — предложение мое не будет исполнено, то буду считать себя вправе действовать по усмотрению». В селе Никольском другой просвещенный мореплаватель, г. Федоров, негодует на опубликование тех порядков, какие имеют место на его пароходе, и заявляет: «Я вынужденным нахожусь просить подлежащую власть рассмотреть публикацию г. Войнова законным порядком». Еще в одном городе, которого не хочу называть, местный коммерсант (и заметьте, не дурной, собственно, человек) грозится нанять мстителя, который бы избил предполагаемого автора помещенной в «Сибири» статейки. В Киренске открывается целый поход против корреспондентов: судья Асокин пишет в Иркутский губернский суд просьбу о выдаче ему имени корреспондента, «дабы сослать его в Якутскую область, а может быть, и далее», уподобляя цензоров и полицию Христу и апостолам: «Христос и апостолы преподавали же самые строгие заповеди в ограждение свободы слова от сквернословия и хулы на Духа Святого!». С своей стороны, иерусалимские дворяне Киренска хлопочут изо всех сил об искоренении корреспондентов; но так как им ссылаться на Христа и апостолов не совсем удобно, то они только вдохновляют разные местные начальства, а те уж принимают соответственные «меры». В Балаганске некоторые из городских заправил, вооружившись червонным валетом Догоневским, настрочили громадный донос в «неблагонадежности и вредном влиянии» целой группы предполагаемых корреспондентов и просили иркутских властей об их «выдворении». В Томске В. В. Михайлов являет новый пример дружбы Ореста к Пиладу, «не дозволяя» печатать в своей типографии фельетон о своем приятеле, и течет к начальству просить «мзды» за то, что «Сибирская газета» не чествует должной аттенции к сибирским «собственным Невтонам и быстрым лапою… то бишь „разумом“, хотел я сказать… Платонам». И т. д., и т. д., и т. д.7

Как же, скажите, не задуматься над этим явлением, и чем объяснить его? — Отовсюду разверсты на сибирского пишущего человека пасти; направлены жала, копья и дреколья; все его теребят, все чавкают, все допекают не мытьем, так катаньем… а он жив и пишет! Явное дело, что жив он не иначе, как только произволением Божьим!

«Премудрость! — говорил один дьячок, разбивший себе нос в пьяном виде и получивший исцеление от примачивания его водкой. — и уязвление, и исцеление в одном и том же злаке заключено!»

Да, действительно, премудрость! И она же действует в пользу сибирского пишущего человека при травле его. Так уж, видите, от Бога устроено, что пакостник ни при каких обстоятельствах не может отделаться от того, что ему свойственно. Поэтому, как только начнет он оправдываться от обличений сибирского пишущего человека и приуготовлять последнему жупел, так непременно сам (и совершенно для себя незаметно) до той степени опакостится, что хоть в десяти банях мой! Ну, а этакого-то кто ж пожалеет? — На что уж начальство наше отеческое и внимательное — и то не раз постеснится приласкать: поди, потом, мой руки одеколоном!..

Для примера я познакомлю Вас, друг-читатель, с старостой Ту-ского собора г. Семеном Чи-ым. Давненько уж я у него в долгу.

Еще в феврале месяце была в моем фельетоне, между прочим, помещена сценка, центр тяжести которой заключается в том, что некий молодой батюшка, будучи внутренне совершенно чужд того кроткого и полного братской любви учения Христа, формальным представителем которого он состоит, стремится устроить благополучие своей жизни «не в союзе, не в дружбе, не заодно с трудящимся человеком, а вопреки ему: норовит вырвать это благополучие у него из горла, словно у врага»8.

Хотя «батюшка» в фельетоне не назван и никаких признаков его, кроме алчности и юности, не было дано, однако г. Семен Чи-в сейчас же обиделся и пожелал вступиться «за обиженного». Это уж так у нас водится. Стоит вам напечатать: «В городе Тобольске есть некий прохвост…» С первою же почтой вы получите с десяток «опровержений, из которых каждое будет исчерпываться следующим: «В № таком-то уважаемой газеты говорится о жительстве в г. Тобольске прохвоста. Прохвост этот — я. Однако это совершенно несправедливо, так как я — прекрасный человек, о чем могут засвидетельствовать многие уважаемые лица и даже сам г. полицмейстер…» и т. д. В настоящем случае роль опровергателя принял на себя не сам «батюшка», описанный у меня, а г. Семен Чи-ов и, изготовив «в опровержение» тридцати строк «трехлистовый письменный труд», прислал его в редакцию.

«В № 9 „Сибирской газеты“, — пишет г. Чи-в, — в связь рассказов и многих слов о темном и светлом, горьком и отрадном, печальном и веселом, обыденно (встречаемом) замечаемом в той или другой сословной сфере, частной и общественной жизни и деятельности, — и наш туринец не преминул поставить свой неблагозвучный рассказец о молодом соборном „батюшке“, представив его и тяжелым для прихожан при требоисправлениях, а в данном случае окрещении крестьянского младенца, — и вымогательным человеком».

Далее автор «трехлистового труда» старается доказать: 1) что при Ту-ских церквах есть теплые сторожки, а потому крестьянскому семейству незачем было мерзнуть на дворе и оно не мерзло; 2) что тот юный батюшка, о котором пишет г. Чи-в, не мог явиться на крестины скоро, ибо был занят другими требами; 3) что крестьянское семейство могло обратиться к другому, не юному священнику, который был свободен.

Ну, что ж: тем лучше. Ту-ск от нас недалеко, и точно ли в нем все таким образом совершается, как описывает г. Чи-в, нам отсюда не видно; мы должны ему поверить на слово. Что ж, поверим. Но беда в том, что все это несущественно, ибо не опровергает главного пункта: сам г. Чи-в пишет, что когда дошло дело до мзды, то было заявлено: «И от вас желательно бы видеть „не 15 копеек только“!» То-то вот и оно-то! Г. Чи-в и сам это хорошо понимает, а потому в подкрепление всему предыдущему выдвигает тяжелую артиллерию… Но, Боже мой, чем он, за неимением пороху, палит из своих пушек!

До вмешательства г. Чи-ва мы, к сожалению, не знали, какие сцены разыгрались после спора с батюшкой и кумом из-за того, что «и от вас желательно бы видеть не 15 только копеек»; но услужливый опровергатель обязательно сообщает нам о них.

«— Какой это мещанин из ссыльных? Вы знаете его? — спрашивал меня батюшка о куме. — Мне думается, он нас, молодых, обманул вовсе, сказавшись так. Больно он борз, дерзок… Не социалист ли это? (Вот она, тяжелая-то артиллерия!!)

— Не знаю, батюшка, — ответил я и, помолчав несколько, добавил: — Я справлюсь.

— Справьтесь, справьтесь! — просил меня священник и на этом со мной расстался".

Признаться, не пожелал бы я иметь подобного защитника! Вот уж, поистине,

Не говоря ни слова,
Увесистый булыжник в лапы сгреб,
Сам думает: «Молчи ж, уж я тебя, воструху!»
И, у друга на лбу подкарауля муху,
Что силы есть — хвать друга камнем в лоб.9

До сих пор мы знали о молодом батюшке только, что этот пастырь смотрит на свои священные обязанности со стороны получения «не 15 только копеек»; теперь мы узнаем, что он, сверх того, человек, лишенный всякого нравственного чутья! Вы подумайте только: какая первая мысль является по этому поводу в его голове? Проверяет ли он свой поступок по евангельским заповедям? — О, нет! — это и в голову ему не приходит! Он озабочен исключительно мыслью, нельзя ли открыть за противником что-либо такое, по поводу чего можно бы на него науськать и затем допечь побольнее?!

Во всей истории батюшку интересует одно: «Не социалист ли он?» Батюшка даже поощряет г. Чи-ва произвести по этому поводу дознание! К чему? Что же, батюшкина наклонность рассматривать свое служение со стороны получения «не 15 только копеек» от того уничтожится? или станет лучше? Допустим, что «кум» (он же и предполагаемый корреспондент) есть изверг рода человеческого; разве поступки «юного батюшки» в прошлом станут оттого менее непохвальными, а сам он в будущем — более соответственным своему положению? Нет, нет и нет! Вся штука в том, что этим путем мы надеемся навлечь на заподозренного в литературном грехе человека полицейские воздействия; мы надеемся его скрутить, в «хорошее место» посадить; даже, пожалуй, если пофартит, в Пелым упрятать!10 Вот в чем штука!

Теперь я спрашиваю Вас, читатель: кто, говоря образно, тянет за язык г. Чи-ва или иного подобного? Кто заставляет его, стремясь обелить своего героя, еще хуже обмазывать его? — Очевидно, не кто и не что иное, как его собственное пакостничество! Повторяю: сам Господь, не желая, по милосердию и премудрости своей, чтобы в Сибири вовсе прекратился звук человеческого голоса, не допуская нас до того, чтобы мы через некоторое время без панталон в зверином образе ходили и «за всяко просто» пожирали друг друга, — Он так устроил, что не может пакостник никоим образом отделаться от того, что ему свойственно. Думает он, павлиний хвост распустивши, на троне сесть и «решить» своего противника «в Якутскую область, а может быть, и далее», ан смотришь — сам в скверную лужу сел! Зарубите это себе на носу, все вы, виртуозы сыска и доноса, от Тюкалинского Съедаки до Якутского Козлова! Не воображаете ли вы, что у приветливого и попечительного начальства одеколону конца-краю нет? Ошибаетесь! И оно тоже без бережливости обойтись не может: рубль-то наш на бирже во как падает! Да и столько вашего брата ныне развелось, что всем вы оскомину набили. Так-то!
Реплика из комедии А. Н. Островского «Горячее сердце», принадлежит городничему Градобоеву. В пьесе высмеиваются пороки купечества и их жажда власти.
1.
Старослав. горящая сера, смола для грешников в аду. Позже словом обозначали то, что внушает страх.
2.
Пародия на четверостишие А. С. Пушкина «Золото и булат». «Булат» из оригинала в версии Ф. В. Волховского заменен «кулаком».
3.
В аренду.
4.
Кожная язва, лишай.
5.
Деятельность помощника акцизного надзирателя в Ишиме — кума управляющего одного из водочных монополистов, торговавшего разбавленным спиртным — освещалась в фельетоне «Письма с ярмарки» (СГ. 1882. № 52).
6.
Отсылка к ситуации, описанной в предыдущем фельетоне цикла — о запрете типографией печатать номер с фельетоном, посвященным гласному И. В. Ефимову.
7.
В фельетоне Ивана Брута в № 9 «Сибирской газеты» за 1883 г. упоминается туринский батюшка, требующий больше денег за крещение ребенка.
8.
Фрагмент из басни И. А. Крылова «Пустынник и Медведь».
9.
Пелым в конце XVI века был острогом; затем, утратив свое значение, стал местом ссылки. Располагался на территории нынешней Свердловской области.
10.
(Новогодний фантастический рассказ)

Егор Попов был типичный сибиряк: сложен кряжом, вынослив, терпок, не речист, к шутке склонен мало, увлекался туго, выгоды своей не упускал и держался за все цепко; образование уважал, но, так сказать, платонически, ибо копейку уважал еще более; любил угостить других и сам угоститься, но пьян бывал редко. Вообще говоря, человек средних способностей, но себе на уме. Это не был лучший или наиболее симпатичный тип сибиряка, но, наверное, самый распространенный.

Егор Попов был вдов и вдовел давно. Единственный сын его учился в Казани. В месте теперешнего своего пребывания Попов поселился очень недавно: он едва успел поставить живой сруб на две половины, и житье его еще носило на себе характер новизны и примитивности. Жил он один, держа только стряпку и работника. Он успел завести уже кое-какие торговые делишки на месте и предполагал три дня назад выехать для торговых же дел на ярмарку, как его остановили придирки заседателя к паспортам: его и его людей. Эти придирки, разрушая все его планы, крайне раздражили его. Вообще очень мало склонный к обобщению и отвлечению, он в настоящую минуту чувствовал смутное недовольство всем складом жизни и не прочь был пофрондировать1, пофилософствовать и повольнодумничать. Вот уже около двух часов лежал Егор Попов на диване кверху брюхом, докуривая папиросу, методически, медленно, в несколько приемов плевал на окурок, бросал его под диван, несколько времени лежал, вздыхая, затем вставал, проводил рукой по своей круглой, как арбуз, голове, подходил к простеночному столу, где стоял графин с водкой и рюмка, и выпивал. Затем, аккуратно сплюнув, ложился снова. В стенах здорового сруба от времени до времени слышался сухой стук: то сибирский дед Морозко постукивал по бревнам снаружи. Но в самом доме было тепло и приютно, хотя как будто чрезмерно тихо.

«Барахло, а не жизнь! — думал Егор Иннокентьич, хлопая глазами. — Ну что толку?.. Ну, был я когда-то чиновником, и мельницу держал, и по винной части… Теперь вот торговые обороты. А что толку?.. Ну, деньги, ну, хорошо… Да ведь и купить-то на них при своем невежестве никакого удовольствия, окромя этого, „не сумеешь“!» Егор кинул косой взгляд на графин с водкой, стоявший на простеночном столике, с неудовольствием плюнул и на некоторое время прервал свои размышления. «И для чего наживаешь? — начал он. — Для того чтобы первый куроцап под тем или иным предлогом облупил тебя, как яичко! А выгодно будет — так, облупивши, еще и съест — за тем дело не станет!.. Взять, опять, эту самую „житейскую политику“: унижения-то сколько! Ах, язви тебя!» — и ему вспомнилось, как исправник, от которого фактически зависело, допустить ли его к выгодным торгам, на предварительной выпивке стал над ним куражиться и даже, обмакнув палец в рюмку, вымазал Попову водкой нос; но он, Попов, все стерпел… Вспомнилось ему также, как известный во всей округе кляузник Тишка Грязных долго приставал к нему: «Ты скажи, не, ты скажи только: подлец я или нет?» — и хотя Егор Иннокентьич до глубины души, до полного отвращения был убежден, что «подлец», однако, из опасения нажить в этом неутомимом ложном доносчике врага, ответил со сладкой улыбкой: «Какой же подлец, Тихон Парфентьич, кто ж это может сказать…» Егор нетерпеливо повернулся на своем диване.

«И все одно и то же… — продолжал он свои размышления. — Ей-богу! Одурь даже возьмет, вчера водка, нынче водка, завтра водка, через неделю, через год, коль не околеешь, все та же водка… только всего и есть! Ах, чтоб те язвило!..»

«Хоть бы в новом году что-нибудь новенькое… На иной бы манер жизнь сложилась… Недаром же поздравляют! С новым годом! С новым счастьем! Хорошо бы! Чтобы, значит, обновилась жизнь; совсем бы заново стала! Хорошо бы! Чего лучше! А что ж? — может быть, и будет…» Егору Иннокентьичу до того понравилась эта мысль, что он улыбнулся, посмотрел на большие старинные часы в деревянном футляре, прислоненные к стене, на которых стрелки приближались к полуночи, затем медленно поднялся, подошел к простеночному столику, налил рюмку водки, опрокинул в горло, методически отер усы, провел рукой по круглой голове и, обратившись к часам, словно к новому году, с улыбкой проговорил: «Просим милости!»

В ту же минуту часы стали бить, а с улицы послышались отчаянные вопли. Егор Иннокентьич подошел к окну и сквозь щель запертой на болт ставни различил, что у самого дома один человек жестоко колотил и топтал ногами другого. «Ах, язва какая! Ведь убьет того гляди!» — пробормотал Попов, и нужно сказать правду, что в этом восклицании выразилось не столько негодование на дикую расправу или страх за человеческую жизнь, сколько опасение того, что у его квартиры окажется «мертвое тело»: «Тогда и не развяжешься с ним!» Егор Иннокентьич наскоро надел полушубок, схватил револьвер и со всею торопливостью, к какой был способен его медлительный нрав и громоздкая фигура, направился на улку. Луна светила ярко, и он ясно рассмотрел нападавшего; необнаженною шашкой тот наносил удары по чему попало. Егор Иннокентьич узнал лежавшего: это был крестьянин Никодим Быстрых, подававший на бившего три жалобы.

— Отец родной, помоги! — взмолился он, заметив Попова. — Ни за что погибаю! Видит Бог — ни за что! Ох, батюшки, ох!..

— Я тебе помогу! — кричал в свою очередь в ярости расправлявшийся, продолжая побои. — Ах ты, мужлан! Властей не признавать? шапки не ломать? Я тебе покажу, мразь этакая, как грубить! Я тебе припомню, как жаловаться!

— Будь милостив, добрый человек, вступись! — хрипел Никодим, не сводя умоляющих глаз с Егора Иннокентьича. Но Попов, твердо помня исконную сибирскую поговорку — «с сильным не борись, с богатым не тяжись», — сразу осел, как только увидел, с кем имеет дело, и даже отошел в сторону.

Наконец блюститель устал. Пнув мужика в последний раз ногой, он отряхнулся, но еще не положил гнева на милость.

— Вишь, жалобщик! — шипел он. — Погоди! Я тебя доведу! Говорят — давай коней, так давай! — и, взбешенный, он направился к дому Быстрых.

Такой оборот дела словно придал жизни обессилевшему Никодиму. Охая, поднялся он с земли и еще раз со слезами обратился к Попову:

— Друг! Заставь за себя Бога молить! Пойдем со мной! Не дай ему разорить мужика. Не моя очередь! А он теперь назло загонит моих коней! Пойдем! Или в тебе человечьей души нет?! Или в тебе ума нет?! Нынче ты за меня вступиться боишься, так завтра он тебя самого съест! Пойдем, будь друг.

Но Егор Иннокентьич только махнул рукою и молча возвратился к себе. Сосредоточенный, словно съежившись, снова подошел он к графину и снова опрокинул в себя рюмку. Затем сел на диван и стал смотреть на часы: что за странность — двенадцати еще не было! Попов встал и для большей убедительности подошел вплоть к часам: точно, двенадцати нет! «Да, вот оно что: стало быть, новый-то год еще впереди! Это хорошо. Надо быть, я даве ошибся… Это хорошо! Впереди, впереди; просим милости, просим милости!» — снова проговорил Егор Иннокентьич вслух, с улыбкою кивая часам головой.

И опять по этому его слову обе стрелки соединились вверху циферблата, часы зашипели и звонким молодым звоном пробили 12 раз. Одновременно с последним ударом из другой половины дома послышался говор. Егор Иннокентьич удивился, взял свечу, перешел сени и отворил дверь. Посреди кухни стоял бывший приисковый рабочий Николай в рваном пальто немецкого покроя и в совершенно невозможных пимных опорках, из дыр которых выглядывала настланная для тепла солома. С ним разговаривал рослый мужик. Несколько далее стояла третья фигура — то был грязный, скуластый, узкоглазый инородец. При входе Попова все трое поклонились. На печи спала работница, на скамье — работник, и оба взапуски храпели.

— Что надо? — спросил Попов.

— Новоселы будем… из Рязанской губ., — отвечал рослый мужик. — Охота в соседи к тебе, барин. Ну, и насчет срубу да коровенки — требуется… Наслышаны об милости вашей… — Тут мужик поклонился. — Что есть продажное. Ну и заявились, значит… — Мужик снова поклонился и стал заискивающе глядеть на Егора Иннокентьевича.

— Есть, есть; приходи днем, посмотришь Пестрю — корову да близ овина сруб.

— Да уж мы даве осмотрели, признаться, не в обиду тебе, барин. За ценой все дело. Только, как вот мы теперь, значит, поистратились, то не будет ли милости твоей погодить на нас уплату? вечные за тебя бы молельщики были!

Попов подумал и затем проговорил:

— Сруб — двадцать руб., а корова — семнадцать. До весны подожду, а там, коли денег не будет, отработаешь.

Мужик замялся.

— Ровно как не по-суседски… — проговорил он наконец, перебирая в руках шапку. — Срубу-то вся цена — восемь руб., да и за Пестрю больше не дадут.

— Кому нужно, даст, — заметил Попов, методически раскуривая папиросу.

— Да уж как не нужно: вот! — мужик провел рукой по горлу. — Только не по-суседски… — и он усиленно заморгал глазами.

— Не по-суседски! Не по-суседски! — повторил Егор Иннокентьич, с неудовольствием возвышая голос. — Очень мне нужно твое соседство! Не глянется — так и не приселяйся!..

— Рад бы не приселяться, да ведь не от радости и сюда пришли… А ты бы то подумал, барин, — внезапно оживился новосел, — что всякий лишний рабочий человек — твоей земле прибыток! Какой же ты будешь своей родине радетель и где твой ум будет, ежели ты меня принять не хочешь? Ты думаешь, жадность-то много тебе даст? Только слепой ты через нее станешь, верь моему слову!..

— Да ты что за учитель нашелся? Ступай, откуда пришел! — крикнул Попов и не стал с ним больше разговаривать. — Ты что? — обратился он к инородцу. Тот показал знаком, что желал бы разговаривать один на один. — Ну, ступай сюда, — ответил Егор Иннокентьич и вышел в сени, держа в руке свечу. Инородец последовал за ним и едва затворил за собой кухонную дверь, как припер ее спиной.

— Ты человек, я человек… Жить хочу… Света хочу… правды… учиться хочу… — пролепетал он таинственно, и в его черных блестевших глазах мелькнуло мучительно-напряженное, выжидательное выражение.

Егор Иннокентьич молча, долго глядел на него, как глядят на человека, который стал заговариваться. Потом ему стало смешно.

— А пышнина есть? — спросил он.

Инородец подозрительно оглянулся. Затем быстро вытащил из-за пазухи богатейшую чернобурую лисицу и несколько голубых песцов. Глаза Попова разгорелись. Он быстро шагнул в комнату, схватил с ближайшего подоконника полный полуштоф и подал его инородцу со словами: «Вот тебе и жизнь, и свет, и правда — все тут!» К величайшему изумлению Попова, скуластый гость его не только не набросился на водку, но укоризненно покачал головой и молча, быстро вышел вон2. Егору стало смертельно жаль упущенных мехов, и он мигом выскочил вслед за диковинным инородцем, крича: «Постой! Куда же ты? погоди!..» Но тот точно сквозь землю провалился. Егор постоял-постоял и, сумрачный, возвратился в кухню: самохода уже не было. Как только скрипнула дверь, Николай выпрямился и сделал шаг к Попову.

— К вашей милости!

— Ну?

— Уступите нам ваш прииск, Егор Иннокентьич!

— То есть как? кому уступить? как уступить? Не понимаю я чего-то…

— Да артели. Старательская артель у нас составилась; народ все настоящий, неслабый народ. Мы, значит, примем от вас прииск и весь инвентарь; потом уплатим стоимость инвентаря; ну, а золото уж на себя будем вырабатывать; коли вам угодно с нами работать, и вас в артель примем.

Попов глядел на Николая во все глаза и не мог решить, кто из них двоих сошел с ума?

— Мы бы, и помимо вас, отдельно бы на себя заявили прииск, есть местечко, найдено; да только взяться-то с чем? Капитала нет. Так как же, Егор Иннокентьич?

— Да ты очумел, что ли? — спросил наконец Попов. — С чего это я стану вам свой прииск и свой капитал отдавать?

— Позвольте, Егор Иннокентьевич! — торопливее прежнего заговорил Николай, убедительно прижимая руку к сердцу. — Позвольте вам доложить: ведь земля, что же земля? — ведь она Божья! И ведь она только руками человеческими дает что-нибудь; а сама-то по себе, хоть распребогатая будь, золота-то ведь она из себя не выкинет. Если насчет приисковых расходов, так уж вы их, Егор Иннокентьевич, давно выбрали на золоте. За инвентарь мы вам заплатим в лучшем виде, Егор Иннокентьевич. Вот вы изволите говорить: капитал! Так ведь он не с неба же вам упал и не своими руками вы его сделали, а уж это дело известное: работник выработает в день, скажем, на 5 рублей, а хозяин ему дает 50 к., остальные 4 с половиной берет себе; из этого и составляется капитал3.

— Уйдешь ты отсюда или нет, язва?! — крикнул Попов, выйдя из всякого терпенья и наступая на Николая. Николай попятился и вышел чрез противоположную дверь. Егор Иннокентьевич разбудил стряпку, велел ей вздуть самовар, затем возвратился в свою комнату и, предварительно осмотрев все входные двери, застегнул их на крючья.

— Черти! — бормотал он. — Из-за них нового года чаркой не встретишь! — с этими словами Попов подошел вновь к графину, налил рюмку и, придя от созерцания ее в благодушное и несколько игривое настроение, обратился к часам, с тем чтобы в их лице приветствовать новый год. Обратился… И готовая опрокинуться в горло рюмка осталась неподвижною в его руке. Что за чертовщина, в самом деле: стрелки опять показывали без пяти двенадцать! Не веря более своим глазам, Егор открыл часовой футляр и пощупал циферблат на цифре XII, направо и налево от нее: точно, не было еще полуночи. Егор задумался. Но сколько он ни думал, ничего из этого не выходило, и в конце концов он решил, что самое лучшее — плюнуть. Он так и сделал, после чего успокоился.

— Все-таки новый-то год должен же притти, — рассуждал Егор Иннокентьевич, лежа на диване, — непременно должен! Право, это очень интересно. Вот пять минут пройдет — и настанет все новое… все новое… все новое… Ну, теперь пора! — и Егор Иннокентьевич весь обратился в ожидание. Действительно, часы в третий раз пробили 12; стрелки показали полночь. Вместе с тем послышался стук снаружи в окно.

— Кто там? — крикнул Егор изнутри.

— Здесь живет Егор Иннокентьевич Попов? — чуть слышно долетел снаружи вопрос.

— Здесь. Что надо?

— Я привез ему письмо от сына.

Егор заторопился, растормошил работника, и скоро в его комнате уже сидел вместе с ним за чайным столом молодой человек с энергичными и резкими чертами крайнего брюнета. Сам Попов читал письмо сына.

«Я узнал, — писал между прочим восемнадцатилетний юноша, — о подкладке некоторых из твоих торговых дел. Я и вообще-то с торговлей могу мириться лишь в силу того, что в данную секунду не введены еще в жизнь более правильные способы обмена; такая же „торговля“, какую подчас ведешь ты, — извини за откровенность — просто беззастенчивое обирательство, и я должен сказать тебе, что если ты не можешь наживать денег иначе, то я принужден буду отказаться от твоей денежной помощи, а может быть, и от сношений с тобою: я не могу жить на награбленные деньги, и для меня слишком тяжело краснеть за отца…»

— Вот как нынче птенцы-то к родителям пишут! — произнес с горечью отец, методично складывая и запрятывая снова в конверт сыновнее письмо. — Старайся для семейства, наживай для своего кровного; а он возьмет да и ошельмует тебя! Еще и приказание отцу напишет: не смей больше по любви своей родительской поступать, скотина!..

— Мне кажется, — возразил приезжий, — что родители совершенно напрасно считают своей заслугой устройство детям материального благосостояния всякими средствами…

— Так-с, — перебил Егор Иннокентьевич; он чувствовал правоту возражения, но тем более неловким становилось положение Егора Иннокентьевича и тем обиднее все это ему казалось. Он взглянул искоса на собеседника, и самоуверенный вид последнего раздражил его еще более. — Вижу, вижу я, — продолжал он саркастически, с нехорошей, неискренней улыбкой, — что стары мы стали, глупы, не понимаем ничего!..

— А что ж, если по правде-то сказать, так и действительно мало что понимаете… — и молодой человек вдался в критику всех сфер нашей современной жизни; он говорил резко, беспощадно… Егор Попов ничего не мог возразить брюнету; но тем более страдало его мелкое самолюбие. В конце концов он почувствовал ненависть к своему собеседнику, страстное желание чем-нибудь отомстить ему… за что? — Попов не отдавал себе отчета: на самом же деле просто за ряд неприятных ощущений, косвенной причиной которых был этот приезжий.

— А вы знаете ли, милостивый государь, что за такие речи можно ответить? — спросил Егор Иннокентьевич с злорадным бахвальством.

— Как не знать! — отвечал брюнет и с насмешливой улыбкой прибавил: — Теперь остается вам только присвидетельствовать…

— Да-с, остается… — произнес вне себя Егор Попов, обводя комнату ищущим взглядом. Взгляд его остановился на двери: в нее входил тот самый блюститель, который недавно колотил Никодима… Откуда он взялся? зачем пришел? — Егор Иннокентьевич не разбирал: он прямо обратился к нему со словами: — Вот не угодно ли-с! — и указал наотмашь на приезжего. Тот молча кивнул головой с видом человека, которому все уже известно, вынул из портфеля бумагу, открыл чернильницу, немного посопел (он был тучен) и стал строчить… Через несколько минут брюнета увели из комнаты. Егор Попов остался один.

Нельзя сказать, чтобы он чувствовал себя хорошо. Он действовал под влиянием раздражения. Но по мере того, как оно улегалось, Попов чувствовал все живее, какую нестерпимую пакость он сделал. Он ходил по комнате, и на душе у него становилось все хуже. Спасаясь от собственных мыслей, он старался сосредоточить свое внимание на чем-нибудь внешнем и снова обратился к часам. Опять-таки стрелки не показывали еще полуночи!

— Да что же это такое?! — крикнул Егор во весь голос. — Придет сегодня новый год или нет…

В ту же секунду обе часовые стрелки с шумом и лязгом соединились на цифре XII, но боя не последовало, а вместо того из часового футляра послышалось насмешливое, раздражающее нервы хихиканье. Егор почти побежал к футляру и распахнул его: ничего особенного не было, но в движении воздуха, произведенном взмахом дверки, послышались, словно вздох, слова: «Не придет к тебе новый год, не придет! не придет!»

— Почему не придет? — закричал Егор, сам не понимая, что он говорит, и пятясь к дивану.

Но тут произошло нечто еще более необычайное. Егору Попову показалось, что перед ним уже не циферблат стенных часов, а круглое, белое, осклабившееся лицо, от которого висит не маятник, а виляет, дразня, высунутый язык; противная улыбка этого лица все расширялась, узенькие глаза суживались, и наконец голосом, похожим на тиканье часов, заговорило:

— Новый год, какой ты призывал — с новым счастьем, — много раз приходил к тебе нынче; он являлся к тебе в виде мужика, просившего защиты, но ты отступился от него; он приходил к тебе в виде новосела, инородца и рабочего, но ты обошелся с ним по-старому и выгнал его; он посетил тебя в виде честной, независимой мысли, но ты не вынес ее правды и сам знаешь, что сделал с нею…

Так-так!
Ты сам
Себе враг!
Экий срам!
Тик-так!
Тик-так…
Выражать недовольство, роптать.
1.
Во время освоения Сибири и в XIX в. местное население спаивали, обменивая водку на мех и оплачивая, таким образом, работу инородцев. Негативное влияние русских на коренное население неоднократно освещалось в «Сибирской газете»: «Чтоб сколько-нибудь ослабить, не говорим уничтожить, это ужасное зло, вносимое русскими кулаками в жизнь скромного пасынка природы — инородца, — нужно обратить внимание, во-первых, на ограничение ввоза водки и спирта в инородческие округа, нужно постараться оградить инородца от алчности русского торговца более правильной доставкой хлеба и других необходимых продуктов потребления, по настоящим рыночным ценам, а не по тем, какие угодно установить кулакам-купцам. Во-вторых, следует устроить возможно более школ, где дети инородцев могли бы обучаться грамоте» (СГ. 1882. № 40).
2.
Взгляды публициста как члена кружка «чайковцев» на капитализм нашли отражение в персонаже фельетона «Ночь на новый год» — рабочем артели.
3.
(Новогодняя фантазия)

Это был поистине самый необыкновенный маскарад, какой я когда-либо видел. Я даже не решусь утверждать, что он точно был, а не почудился мне. Прежде всего внушала подозрение сама обстановка: стен вовсе не было заметно за величественной декорацией из столетних пушистых кедров, почти черных пирамидальных пихт и красностволых раскидистых сосен, за которыми рисовались снежные грани дальних горных вершин, отливавших мягким голубоватым светом. Ни люстр, ни канделябров нигде не было; они заменялись сильным ровным светом из невидимого источника, похожим на звездный, да пирамидами блиставших и переливавшихся вверху всеми цветами радуги светочей, как горят и переливаются звезды на глубоком, темном фоне сибирского неба зимнею ночью. Восхитительная декорация была доведена до конца: передо мною вставали и уходили вглубь чистые, снежные холмы, местами разделенные громадными падями, обозначавшими ложбины могучих рек, теперь скованных морозом; под ногами был не паркет, а гладкая, полупрозрачная толща льда с оттенком аквамарина… Мне казалось, что я окидываю взглядом целую Сибирь, и по временам, когда я напрягал слух, мне думалось, что не гул замаскированной толпы касается его, а доносится прибой далекого моря.

При всем том мне было тепло, или, по крайней мере, я не чувствовал холода. Толпа была громадная и разнообразная. Я видел блестяще одетых шутов, видел прекрасно сделанные пустые бутылки человеческого роста, в которых встречный и поперечный видел свое содержание, видел превосходно выполненные, до полной иллюзии, маски свиней, цепных псов, лисиц, щелкавших зубами алчных волков; водочные бочонки, скрывавшие и человеческий облик, и сердце, и все движения костюмированных ими, денежные мешки, в которые ряженые были завязаны с головой, клохтавшие наседки и фарфоровые куклы, в которых скрывались живые женщины, — все это быстро мелькало передо мной; бархат всех цветов, бриллианты, форменные пуговицы, игральные карты, бутылочные этикетки, исписанные доносами и кляузами листы бумаги, белила и румяна — рябили в глазах.

Но как ни блестяща была обстановка маскарада, в который я попал, она не могла долго владеть моим вниманием, помимо окружавшей толпы. Толпа же, при всем пестром блеске и разнообразии, скоро утомляла недостатком человечных и человеческих черт: все эти маски только скалили свои звериные зубы, протягивали мохнатые лапы, блистали искусственной пудрой, румянцем неодушевленного фарфора, мишурным блеском форменного шитья… но человеческих глаз, человеческих лиц, человеческих фигур было очень мало…

«Господи, — подумал я. — Как же между ними жить? Как жить…»

И я повернулся, скучающий и утомленный, чтобы поскорее уйти из этого тяготившего меня места. Однако я не сделал и трех шагов, как почувствовал, что кто-то тронул меня за плечо. То была женская маска.

— Ты не прав, — сказала она задушевным контральто. — Ты видишь этих людей только такими, какими они сами хотят себя показать. Хочешь, я покажу тебе их такими, каковы они на самом деле?

— Сделай милость, прекрасная маска! Но прежде скажи мне, кто ты такая?

— Ты слишком наивен, — ответила она с улыбкой, перед которой должно было раскрыться любое сердце. — Зачем было бы мне надевать маску, если бы я имела в виду раскрыть свое имя? Достаточно тебе знать, что я волшебница, а добрая или злая и как меня зовут — гляди и догадывайся сам.1

Она была одета более чем просто, почти строго. Но формы ее были безукоризненны; видневшаяся из-под полумаски нижняя часть лица дышала необыкновенной приветливостью и привлекательностью, а лучистые глаза светились добротой и умом. На ней был надет шлем Минервы, в правой руке она держала меч, но панциря на ней не было; за спиной виднелись белоснежные крылья, которыми она прикрывала каждое человеческое существо, которое подходило к ней, как бы слабо, грязно и красиво оно ни было.

По общему виду ее нельзя было сомневаться, что-то была добрая волшебница, могуществу которой все доступно. Но как ее звали? Если бы я хотел нарисовать Воинствующую любовь к человечеству, я представил бы ее именно таким образом.

Вдруг громкое хрюканье привлекло мое внимание в сторону. Его очень искусно издавал нестарый, судя по костюму, фигуре и дородству, коммерсант, замаскированный свиньей. Он вел беседу со скромно одетой женской маской.

— Ведь вы же знаете, — говорила последняя, — что у сирот этих никого и ничего нет. Так что если вы не позаботитесь сохранить им то немногое, что можно еще вырвать из рук грабителей, то они пропадут…

— Нет, я ничего не стану делать, — возражал коммерсант, прихрюкивая. — Конечно, оно, по человечеству, следовало бы. Но я, видите ли, человек коммерческий… При том свои заботы есть.

— В таком случае зачем же вы брались быть опекуном? А раз взялись, то обязаны по совести исполнить.

— Да я и отказывался. Я даже вовсе не брался. Навязали. Конечно, по совести, так. Но как я, человек торговый…

Я взглянул на мою волшебницу: это ли те утешительные картины, которыми она хотела прогнать мою душевную тяготу?

— Не смущайся, — заметила она и с улыбкой провела свободной рукой по моим глазам.

Тотчас и толпа, и прельстившая меня обстановка — все исчезло; я увидел того же коммерсанта, но уже с человечьей головой, не лишенной симпатичности, «у себя», «дома». Он только что возвратился к жене после приема опеки и имел недовольный вид.

— Вот, навязали, — говорит он.

— Что же, нешто других не было? — осведомилась сочувственно жена.

— Ну, да хоть и были — всякий отказывается. Тоже подумалось: сироты ведь… Один откажется, другой откажется, а им пропадать. Крохи кое-какие их у отделенного брата есть — за ним пропадают. Завтра прошение подавать надо… а ты бы, Марья Фоминична, маленькую бы к себе взяла: седьмой годок ей: сказывают, у брата походя бьют! Долго ли младенца испортить…

— Что ж, можно. А что я хотела спросить у вас, Семен Пудыч: вы захватили ли из кассы сотельную, что просила я?

— Захватить-то я захватил, да, видишь, до дому не довез. Второй брат-то, слышь, из опекаемых этих, в университете обучается, и должно, слышь, его, за невзносы платы, оттуда выгнать, ежели ту же минуту не уплатить. Я, значит, эту сотню ему и послал. Кстати, есть парню нечего.

— Да ведь вы сказывали, ничего нет у них, Семен Пудыч? Как же так?

— Ну, так что ж, что нет: не обеднеем, чать, от этих ста рублей…

«Но почему же он теперь…» — начал было я, обратив недоуменный взгляд к волшебнице.

— Самолюбие задето: недостаточно почтительны опекаемые, — ответила та, и в тот же миг, по взмаху ее руки, я снова почувствовал себя в оставленном на несколько минут маскараде.

— Нет, вы объясните, какое мне дело до того, что у него мать при смерти? Тут все дело в том: имеет ли он по закону право воспользоваться отпуском или нет? А мать-то службы не касается-с…

— У меня на этот счет очень определенно. Поверите ли-с, когда прохожу через канцелярию, дрожат все столоначальники, как в лихорадке дрожат… Ха-ха-ха! У меня разговор короткий: сбавить половину жалованья! Ха-ха-ха! А разговаривать станет, оправдываться — формуляр испорчу и выгоню! Ха-ха-ха!..

— Без строгости нельзя. Раз потачку дай — потом хлопот не оберешься. Особенно с мужичьем. А как двинешь в зубы — все отлично, ей-богу.

Этот разговор происходил между тремя масками: одна изображала форменную пуговицу, другая — индюка, третья — громадный кулак. Все три были, по-видимому, очень довольны друг другом, но еще более — каждая собственной особой: пуговица делала всевозможные вольты, чтобы ее дешевый ливрейный блеск резал глаза окружающим; индюк, красный от натуги, топорщился и шуршал перьями; кулак сжимался и играл перстами, давая понять, насколько он способен изучить живого человека.

Но волшебница снова провела рукой по моим глазам, и я увидел все три маски в иные, лучшие, сравнительно, моменты их жизни. Я увидел форменную пуговицу — теперь в виде длинного, сухого чиновника немалого чина — в разговоре с тем самым маленьким его подчиненным, который просил отпуска ради смертельной болезни матери. «Немалый чин» отказал в отпуске; но отказал через силу. Я видел ясно, что его сердце было человечнее, чем он считал это по своему положению, и он насиловал его, напуская на себя ненужную сухость. Индюк предстал передо мною, стоя у изголовья больной, раздражительной жены; он нежно наклонился над нею и терпеливо слушал ее жестокие и несправедливые упреки в том, будто он жалеет рубля, чтобы достать ей таких яблок, которые бы ей нравились, а нарочно приносит невкусные. Этот человек тут не считал нужным пыжиться и находил в своей душе достаточно человечности и деликатности, чтобы принимать упреки со светлой улыбкой! Кулака я увидел в полицейской форме, но не «в действии», а на коленях перед иконой. Этот тучный человек был, очевидно, очень религиозен: здесь, перед пытливым, хотя и любящим взглядом Христа его кулачные подвиги казались ему не молодечеством или «порядком», но безобразием, от которого он страдал. Перед ним неотвязно стояло искаженное ужасом личико ребенка, при котором он варварски избил его отца, и он всей душой желал, чтобы ничего подобного не было.

Многое множество масок прошло передо мною таким образом… Вдруг вся эта толпа зашевелилась, пришла в волнение, послышался торопливый говор, вопросы. Каждая маска чего-то искала в толпе, всматривалась, проталкивалась далее.

— Ты слышала? — говорил вполголоса арлекин хорошенькой кошечке с острыми когтями. — Уверяют, что Новый год тут…

— Ах, как это хорошо! — промяукала та. — Пойдем скорей, мы у него можем что-нибудь себе выпросить!..

— Прими вот, почтенный, в честь благодарности, — таинственно шепнул в сторонке плотный мещанин стоявшему на посту полицейскому, опуская в его привычно приоткрытый кулак двугривенный. — Скажи, сделай милость, правда это, что будто его благородие, господин Новый год, здеся и прошения принимает?

— Где же он, где? — спрашивал один из трех поросят, вертя хвостиком. — Не растет у меня ничего… Я бы выпросил себе усики и… и… и чтоб родитель подарил мне рысачка и шарабанчик…2

— То-то и есть, что никто его не знает. Новый год тоже замаскирован, и его надо угадать…

Толпою овладело лихорадочное состояние. Каждая маска стремилась угадать, кто из предстоящих — Новый год? И каждая предполагала его в том, на кого указывали понятия маски о величии и могуществе. Вот одет «Более чем значительное лицо», одно из тех, которых любой сибирский город, даже Иркутск, может видеть разве лишь после того, как они попадут в отставку. К нему подбегает новая маска. Ба! Да это бессмертный Ив. Алекс. Хлестаков3, но — помолодевший, круглый, откормленный и лоснящийся; на нем блестящие ливреи. В голове Ивана Александровича мелькает мысль, что «Более чем значительное лицо» и есть Новый год.

— Вашество! Вашество! — шепчет он и, рассыпая окружающим комплименты, вслед за тем сбивая их с ног, умильно просит у предполагаемого Нового года «расположения, одного расположения со стороны начальства»…

— Боже ты мой! — невольно срывается с моих губ, потому что благодаря моей волшебнице я узнаю в шуте «значительное лицо». — Из-за чего он бьется? У человека связи, титул, богатство, так что он может заставить дорожить собой, а он между тем ловит чужой взгляд, как ловит «искательный» столоначальник взгляд своего начальника отделения!

— Я готов отдать веру предков за право курить вино… Вашество, господин Новый год, могу ли я надеяться на содействие в патенте?.. — говорил молодой еврей, обращаясь с другой стороны к другому предполагаемому Новому году.

«И этот, — думалось мне, — достаточно богат и без водки; мог бы торговлю верой оставить; а нет…»

Между тем разные испанки, итальянки, феи, бабочки играли турнюрами4 перед несколькими денежными мешками, предполагая, что Новый год скрывается в одном из них. Мужик в азяме снимал шапку перед «барином», в свою очередь видя Новый год в нем и прося урожая и помилования… Словом, каждый и каждая искали Нового года, чтоб выпросить у него подачку; каждый и каждая искали его в ином лице, но все вообще искали его вне собственного «я».

Толпа волновалась и то и дело толкала маску, внушавшую невольное сожаление: то был старик-нищий с младенцем на руках и сумой через плечо. Умоляющим взором выпрашивал он подаяния у окружающих, но мало кто обращал на него внимания. Если кто и бросал что в его суму, то большею частью какую-нибудь дрянь, лишь бы отвязаться от тяжелого взгляда. Этот взгляд приковал к себе и меня: я невольно последовал за нищим.

Приближалась полночь. Возбуждение толпы увеличивалось. На нищего буквально никто уже не обращал внимания. Между тем он взошел на самый высокий из снеговых холмов и, усевшись, поставил перед собой ребенка. Моя волшебница провела рукой по моим глазам, и я увидел, как на лбу старика постепенно меркли цифры «1887», а на челе мальчика светилось все ярче и ярче «1888».

— Сейчас ты примешь в свое ведение людей и их мир, — промолвил старый год новому, — так возьми же и все те подарки, которые обязан им сделать…

С этими словами он снял с себя суму и вытряхнул из нее все то, что люди положили туда.

— Ай-ай-ай! — закричал мальчик, всплеснул ручонками. — Как же я буду это дарить? Смотри, сколько тут всякой дряни!..

— Что ж делать, — грустно ответил старик, — ты можешь дать людям только то, что есть в этой суме — что в нее положили сами люди… Прибавить от себя ты ничего не можешь, как не могу и я…

Волна смутной горечи и обиды поднималась во мне. Я невольно повернулся снова к маскарадной толпе и стал вглядываться в ее волнующую пестроту. Зачем, о, зачем все эти люди выбивались из сил, чтобы быть хуже того, чем они могли бы быть? Ведь я ясно видел, что на самом деле они гораздо лучше того, чем они выглядели. Зачем же они не давали хода, прятали, убивали в себе свои лучшие стороны? К чему, зачем этот ненужный, недостойный маскарад?..
Новый год для публициста был поводом обратиться к фантастическим сюжетам и аллегориям. В фельетоне «Мой тост» (СГ. 1883. № 6) описывалась встреча с прекрасной феей родины; в фельетоне «С новым годом!» (СГ. 1883. № 1) возникал образ Сибири и осаждающей ее нечисти.
1.
Открытый четырехколесный экипаж с поперечными сиденьями в несколько рядов.
2.
Персонаж из комедии Н. В. Гоголя «Ревизор». От его фамилии произошло понятие «хлестаковщина», обозначающее обман.
3.
Приспособление, модное в конце XIX в., которое подкладывалась дамами сзади под платье ниже талии для придания фигуре пышности.
4.
I
Господи! Подумаешь, как человечество идет вперед! Новости культурного прогресса не умещаются уже на одной всемирной выставке; в текущем году их будет две: в Брюсселе и в Копенгагене, а в следующем такая же должна состояться в Париже. Чего мудреного: изобретательность и личная предприимчивость направляют все силы на улучшение техники, культуры, а благомыслящее правительство поощряет их в этом направлении. Вот и наше нынешнее министерство финансов устраивает съезд мукомолов для обсуждения вопроса о технических улучшениях, которые должны усилить вывоз русской муки за границу, проектирует известными льготами в платеже акциза способствовать улучшению очистки спирта и чужому дешевому чугуну противопоставило такие пошлины, что наш дорогой должен значительно улучшиться1. Меры по сведению государственной сметы без дефицита также немало подвинут вперед технический прогресс. Соответственно тому, как хлеб, керосин и спички будут дорожать, человеческая изобретательность будет все более и более изощряться по пути отучения людей от пищи, от освещения, и мы теперь даже не можем себе представить тех конечных результатов деятельности человеческого ума, которые нас ожидают. Кто знает, быть может, нам суждено разрешить блестящим образом задачу, не разрешенную известным евреем, который совсем уже было отучил своего коня от еды, но тот издох.

II
Много кричали и кричат о необычайном прогрессе Японии, и прогрессе не только культурном, но государственном и общественном. Совершенные пустяки. Недавно я познакомился со «Сводом статистических сведений о Японской империи» за 1884 г. Что же оказалось? Из одного Скопинского банка у нас уворовано больше, чем во всей Японии за пять лет. Все чиновники Японии, включая и казенное духовенство, весьма малочисленное, получило за 1884 год жалованья 1 384 152 иен, т. е. около 3 миллионов р. Пропорционально населению, для России это составило бы около 10 миллионов р., между тем у нас чиновники только наград, пособий, подъемных и др. экстраординарных выдач получают более 12-ти миллионов в год! Не очевидно ли, что в некоторых отношениях мы оставили Японию так далеко за собой, что, сравнительно с нашим, о ее прогрессе и говорить смешно!

III
Ввиду этого наше участие на предстоящих всемирных выставках приобретает особенный интерес. Необходимо заранее заняться вопросом: что мы туда пошлем? И пусть каждый «по мере сил» даст свои советы и указания…

IV V
…....................................................................2

VI
«Во избежание недоразумений» и обвинений в агрессивных замыслах князь Бисмарк опубликовал Австро-Германский союзный договор3, в 3 пункте которого сказано, что «во избежание недоразумений он должен сохраняться в тайне». В тех же интересах мира тот же князь Бисмарк выхлопотал от рейхстага увеличение военного бюджета на 280 млн. марок. Ввиду таких блестящих доказательств мирного настроения нашего соседа для нас будет очень полезно, мне кажется, если на предстоящем в Брюсселе, Копенгагене или Париже «мирном соперничестве народов» будут надлежащим образом представлены и наши боевые ресурсы. За этим, я полагаю, всего лучше обратиться в Ишим. Так, некто г. А… ъ выказал 4 января такие боевые способности, о каких мы давно не слышали даже в Сибири. Прямо из с. Абатского явился он в клубный маскарад. В пимах и дохе усаживается он в зале и объявляет: «Теперь, маски, можете говорить мне любезности». После незначительного скандала с одним из гостей клуба г. А. удаляется. Ехать ему приходится на извозчике, с которым у г. А-ва только что произошел следующий инцидент. У квартиры московского купца М. г. А. потребовал от стоящего здесь извозчика, чтобы тот его вез. Извозчик нанят по часам М-м и поэтому отказался. Г. А-у это показалось оскорбительным: купца возит, а чиновника не хочет везти! Итак, он настоял на своем. По пути встретился им свободный извозчик, и тогда нанятый г-ом М. остановился, чтобы передать седока. Но г. А. счел это непростительной грубостью и стал учить кучера вежливости ударами кулака по лицу.
Из клуба А. вышел с г-м М. Таким образом, везти его пришлось опять тому же самому извозчику, которого он «учил» вежливости. Г. А. вспомнил прежнюю «обиду» и стал снова бить извозчика, а когда тот соскочил с саней, то боевая сила, чувствуя, что ей и море по колено, грозила застрелить его. Испугавшись угрозы, извозчик повез дальше, а увесистые удары градом сыпались на возницу, как ни унимал другой седок своего почтенного товарища. Наконец доехали до М-ской квартиры, и наивный извозчик перекрестился, воображая, что «русский дух» удовлетворен; но он не знал необъятности русского духа. Г. А. разделся… и вновь вышел бить извозчика! На следующий день в полицейском управлении было произведено медицинское освидетельствование избитого и составлен акт. У извозчика в нескольких местах разбита голова, сани и оглобли сильно окровавлены.

VII
Уверяют, будто г. А. предлагал извозчику 25 р., а потом даже 100 р. отступного; но почтенный человек этот предпочел обратиться к суду.
Я не совсем понимаю, зачем г. А. предлагал эти деньги. Если он полагает, что подвиги его слишком скромны для того, чтобы быть записанными в летописи нашего времени, то смею его уверить, что он ошибается: они достойны занесения не только в русские, но даже в готтентотские или каннибальские летописи. Если он этим выразил только свою оценку факта заушения и избиения человека, то он поступил несколько неосторожно: может найтись человек еще высших, чем он, боевых способностей, который «всегда эти деньги заплатить может», а потому, не говоря худого слова, молча вручить г. А. радужную и… Если, наконец, г. А. переменил теперь свой взгляд на собственные подвиги и ему стыдно, то я могу его утешить тем, что бывают мерзости, еще более возмутительные, чем совершенные им. Храбрый А. хоть чем-нибудь рисковал; ну, хоть тем, что мог получить сдачу. Но есть лишенные образа человеческие субъекты, которые издеваются над беззащитными девочками, и издеваются в смысле дикого, бессмысленного, ничем не вызванного лишения их доброго имени!

VIII
….....................................................................

IX
Покойный Шумахер, хорошо, в былое время, известный иркутянам, выпустил в 1879 г. в Москве маленькую книжечку своих стихотворений — «Шутки последних лет»4. Вот что, между прочим, там напечатано:

Как твердо, бойко и машисто
Вперед шагает человек,
И в дельной роли машиниста
Чего не выдумал наш век!
Летит по проволоке слово,
Из газа льется яркий свет,
И солнце с неба голубого
В альбом рисует ваш портрет.
Напрягши ум, в порыве рьяном,
Разбив преграды в пух и прах,
Сквозь недра гор и океанов
Прогресс несется на парах!..
Но мы кадить ему не будем;
Пусть скажет опытность сама:
Тепло ли стало бедным людям
От искр холодного ума?
Честней ли сделалися люди,
Добрей ли стали их сердца,
Свободней, легче ль дышат груди,
Казнит ли совесть подлеца?..

Если это тоже «шутка», то — очень горькая.
Первый съезд мукомолов в России прошел в Москве в 1888 году. Необходимость съездов возникла из-за напряженных торговых отношений с европейскими странами и падения рыночных цен на муку и зерно.
1.
Предположительно, многоточием обозначены фрагменты фельетонов, не допущенные к печати цензурой.
2.
Договор о союзе между Австро-Венгрией и Германией сроком на пять лет, был подписан в Вене 7 октября 1879 года. В дальнейшем неоднократно возобновлялся.
3.
П. В. Шумахер — поэт-сатирик, в начале 1860-х годов служил чиновником особых поручений при генерал-губернаторе Восточной Сибири графе Муравьеве-Амурском (постоянная резиденция генерал-губернатора располагалась в Иркутске).
4.
I
Вот, смеялись над спиритами1, а теперь приходится господам «насмешникам» с конфузом поджать хвост. Оказывается, что не только участие мертвых в жизни живых несомненно, но и проявляется в таких поразительных формах, о которых не имели понятия ни профессор Вагнер2, ни Кэти Кинг3. Спириты сделали только одну ошибку: они не явились за доказательствами шалостей духов в жизненном обиходе людей — в Сибирь. Но я надеюсь исправить это упущение: я собрал несколько драгоценнейших фактов, которые и представляю читателям.

II
31 декабря был отправлен из Канска «господину Енисейскому губернатору» пакет, не имевший в своей внешности ничего особенного. По вскрытии там тоже не найдено ничего особенного, ибо нельзя же назвать этим именем лежащий в конверте донос на канских обывателей, гг. Орл. и Ф., в недостатках надлежащих чувств и наличности «поступков»? Благодарных сердец у нас так много, они так часто пылают в гостиницах (причем и носы их пылают, а походка делается искренней), во время игры органа, и в клубах (например, каинском), когда подносятся дамам бокалы, что «донесения» «патриотов» стали у нас вполне обыкновенным явлением. Итак, «рапорт» канского доброжелателя общественного покоя получил обычное течение: сейчас же был командирован в Канск чиновник особых поручений. 8 января у господина Орл. был произведен строжайший обыск, но ничего предосудительного не найдено. Тогда очень естественно господин чиновник, выполнивший это особое поручение, пожелал повидать самого автора донесения. Каково же было его удивление, когда оказалось, что русский патриот И. Шмулевич, именем которого была подписана бумага, умер 2 декабря и «донесение» писано им месяц спустя после смерти!

III
Этим, однако, не ограничивается интерес канского происшествия. Дальнейшее дознание не только выяснило, что И. Шмулевич писал донос после смерти, но что он прожил на свете более 80 лет, не зная грамоты; мертвому же, ему достаточно было одного месяца, чтобы выучиться ей! Какое благодарное открытие для нашей педагогики вообще и для ее «вольных казаков» и друзей вроде господина Н. Батурина в частности! Теперь выходит, что не только незачем заводить библиотек, фундаментальных, училищных и каких бы то ни было, но и самых школ вовсе не надо: просто снять головы с плеч всех ребят, и они, без всяких пособий и затрат, пройдут на том свете все науки в месячный срок! И дешево, и мило.

IV
Известно, однако, что у нас разные ведомства держатся разных мнений: вон «Гражданин»4 похвастал, что он так хорошо пишет, что даже получает за то правительственную субсидию; а ведомство умолчаний в ответ: «Хорошо-то хорошо, но только когда читать оптом, а не в розницу»… да и запретило розничную продажу его №№. Вот почему и общая енисейская администрация, как я слышал, недовольна гражданской доблестью мертвого И. Шмулевича: если, кроме живых, говорит она, еще и мертвые будут писать доносы, то не хватит ни чиновников для «особых поручений», ни казны для командировок. Она даже склонна не верить в авторство мертвеца и отыскивает живого автора, в чем ей помог и г. Орл., заявивший подозрение в писании ложного доноса на отнюдь не мертвое лицо. Недовольны духами и старшины канского клуба по поводу корреспонденции, появившейся у нас в 6 №. «Вовсе, — говорят они, — мы не писали никаких доносов; это, должно быть, духи такими грязными делами занимаются. Мы же только для очищения совести, как старшины клуба, о случившемся происшествии, выходящем из ряду вон, составили постановление и таковое препроводили куда следует»5. Я совершенно с ними согласен. Ведь если кошевщик6 облюбует прохожего, то он только накидывает и затягивает на последнем аркан; а задыхается уж тот сам.

V
На Дальнем Востоке, к югу от Татарского пролива, в «Обществе для изучения Амурского края» г. Розов, член Московского сельскохозяйственного общества, сделал сообщение о дурном местном хлебе. Лектором указаны были примеры отравления хлебом среди частных лиц и местных войск. Основываясь на наблюдениях г. Пальчевского и других источниках, докладчик пришел к заключению, что заражение хлеба произведено грибками из семейства ржавчиковых, и указал, что посредствующим звеном в развитии заражающих организмов являются некоторые растения, между прочим барбарисовый кустарник, найденный в Уссурийском крае известным путешественником Мааком. Все живые люди были в высшей степени довольны и благодарны г. Розову за такое интересное и важное сообщение. Но миру мертвечины оно не понравилось, и он, на радость спиритизму, проявил себя очень громко. Дух генерала Угрюм-Бурчеева7, «материализовавшись» в виде г. Павлова, орлом налетал на г. Розова и вопросил, как осмелился он говорить о дурном хлебе, даваемом в пищу солдатам, не спросясь у него. Дух ноздревского зятя Мижуева заподозрил правдивость заключений исследователя насчет заражающих грибков и пожелал узнать, «к какой науке принадлежит исследование г. Розова?». Дух помпадура Бородавкина8, «материализовавшись» в современную фигуру полковника Надарова, тряхнув эполетами, прямо заявил, что случаев отравления хлебом не было, что барбарисового кустарника на озере Хаика нет, потому что он, полковник Надаров, его не видел, и что исследования г. Пальчевского не имеют значения, так как последний окончил курс в военном училище. Залы для второго чтения о сельском хозяйстве в Южно-Уссурийском крае г. Розову не дали, о чем последний и известил немедленно публику. Уверяют, что амурские духи на этом не остановятся, но намерены издать печатные основания для собственных научных исследований. Вот они: «1) памятовать всегда, что науки к югу от Татарского пролива и в прочих местах суть часть фронтовой службы; 2) так как науки занимают в сознании человечества высокое положение, то и заниматься ими дозволено лишь лицам, состоящим в высоких чинах и должностях; 3) гораздо рациональнее упразднять вопросы, чем разрешать (меньше хлопот, а экономия труда — первый принцип просвещенного общества); 4) вопрос о взаимном влиянии друг на друга культур корейской, китайской и русской еще не выяснен, потому что „Амурское общество“ существует недавно и местные научные чины дали мало материала для этого; 5) всякий агроном в Уссурийском крае должен быть таков, как г. Гейдук9, других там не нужно».

VI
Есть полное основание думать, что в гор. Петропавловске вновь воплотился и поселился дух знаменитого некогда Калиостро10. Он явился там в качестве миллионера из Томска, или Иркутска, под именем маркиза Безпанталоне, графа Червони Валетто, он же имперский барон Гальгенбаум. Увы, наше время не способствует процветанию гениев: во времена живого Калиостро было множество карасей, которые только и делали, что дремали. Ныне порода эта совершенно вырождается, заменяясь одними недремлющими щуками и жесткоперыми, недающимися ершами. В четвертом участке Томского округа остается еще некоторое количество карасиного народа, но благодаря распорядительности г. местного заседателя, его письмоводителя и его «второй барыни» и эти остатки скоро будут совершенно выпотрошены. Есть и в самом Петропавловске один карась, но только один, да и тот уже изготовлен местным хорунжим Красноперовым и, надо думать, на днях будет зажарен. Карась этот явился в образе голодного работника киргиза, который на кухне Красноперого (владеющего капиталом более чем в 75 000 р.) взял без спросу кусок хлеба. Красноперов составил акт о краже и вчинил в суд иск. Эксперты оценили вырванный у киргиза из зубов и доставленный в суд кусок хлеба в две копейки. Дело это уже было назначено к слушанию, но, за неявкой одного свидетеля, отложено. Будем, однако, надеяться, что преступный карась не отвертится, но будет зажарен на судебном огне, для торжества добродетели экономии, которая ныне в таком ходу (справки по этому поводу можно навести у общественных деятелей, Н. И. Батурина, А. К. Гусева и В. В. Иванова).

Однако я отвлекся; возвращаюсь к маркизу Безпанталоне.

VII
Начал этот миллионер с того, что хотел купить первый в Петропавловске дом. «Каково! Этакой ведь дом покупает!» — заговорили петропавловцы… Но кончилось тем, что он нанял квартиру и за ресурсами на ежемесячную уплату за нее обращается к здешним мелким ростовщикам. Приходите вы к нему и видите на столе разложенные пакеты, адресованные разным князьям, графам и министрам, «с которыми он в великой дружбе». «Одной княгине» он задал обед, который стоил ему 12 859 р. 16 к., так как за 10 фунтов одной телятины было заплачено 70 р.; видите ли, теленка поили миндальным молоком, кокосовым маслом и шоколадом по утрам. Затем Червони Валетто показывает вам кольцо с английским опалом в 25 000 р., за которое уже давали ему 24 999 р., но он его не уступил. Он вам показывает еще часы, стоящие 3 000 р., и еще кольцо в 200 000 р. Показавши вам все эти баснословные драгоценности, он у вас, между прочим, просит взаймы 30−50, 100−1 000 рублей. И, знаете ли, хоть настоящих карасей не оказалось, но карасишки нашлись. У одного лавочника он успел набрать бакалеи на 200 р. да наличными 200 р. да еще пригрозил, что если тот будет требовать, шуметь и жаловаться, то Гальгенбаум немедленно пошлет министру телеграмму, чтоб его отдали в арестантские роты. Другому он заложил кольцо за 150 р.; но оказалось, что камень, который не позаботились держать в холодном месте, испортился, и вся цена кольцу 3 р. У третьего он выманил 2 000 пудов пшеницы…

VIII
И все же эти подвиги не вознаграждают, даже в малейшей степени, неудач, свидетельствующих об упадке духа великого Калиостро, или же о неблагодарности современной среды для процветания духа великого Калиостро, или же о неблагодарности современной среды для процветания великого духа. Возьмите хоть это. Приглашает Безпанталоне к себе богатого сарта, поит шампанским, мадерами да рейнвейнами, после чего просит взаймы 1 000 руб., под вексель, тут же приготовленный. Сарт молчит… а когда напился и наелся досыта, встал, отрыгнул во все горло в знак довольства и ушел домой. Испытав у этого неудачу, миллионер приглашает одного еврея. «Вот тебе, — обращается он к нему, — в заклад вещица; она стоит, голубчик мой, полмиллиона; видишь, вот я ее тебе же кладу в коробочку и запечатаю. Ты мне даешь под эту вещицу на 24 часа 1 000 р. Но мы заключим условие: если печать будет повреждена, то я тебе ничего не плачу, и ты еще отвечаешь». — «Ах, господин, — возражает еврей, — не могу я так: ведь может же, если Бог захочет, завестись в коробочке маленькая мышь, которая прогрызет печать, а потом отвечать».

IX
По долгу беспристрастия я представил ряд фактов, долженствующих устыдить антиспиритов. Но если читатель заключит отсюда, будто я радуюсь тому, что могу доказать явное и бесцеремонное вторжение чуждого нам мира духов в нашу жизнь, то он сильно ошибается. Если направление моей жизни зависит от меня, да от незыблемых, без моего участия, законов, то я могу рассчитывать каждый свой шаг, я могу быть покоен за свое будущее и за будущность моей семьи; даже плохие законы тогда не смущают меня, ибо я могу небезрезультатно и без риска стремиться изменить их. Но духам закон нашего мира не писан, и в то время, как я рассчитываю так и этак, они могут заставить меня неожиданно лететь «вверх тормашками». Я знаю, найдется довольно наивных людей, которые скажут: если вторжение воли мира духов в мой жизненный обиход грозит мне «тормашками», за то же духи могут мне иногда так же неожиданно и пряник подать. Конечно, это дело вкуса. Человек малолетний всегда предпочтет, подобно щедринскому зайцу, дрожа, добровольно сохранять себя на обед волку из-за одной надежды, что волк «помилует», — надежды, которая никогда не осуществится11. Но я, я представляю вкусы шотландского поэта-пахаря Бернса, сказавшего:

Чем живу я — и сам не пойму;
Никому не обязан за то.
…..................................................
Шапки я лишний раз не сниму;
Ну, и мне не снимают за то!
Не подставлю ноги никому;
Ну, и мне не подставит никто!12
Верящие в спиритизм или занимающиеся им. Спиритизм — религиозно-философская теория, созданная во Франции, вера в возможность общения с духами.
1.
Н. П. Вагнер — известный русский зоолог и спирит, много писал о спиритизме в 1870-е годы, вступая в дискуссии с учеными.
2.
Кэти Кинг — имя, которое спириты в 1870-е годы дали материализованному духу. Дух впервые появился на спиритических сеансах, проводимых медиумом Флоренс Кук в Лондоне. В 1870-е годы вопрос реальности Кэти Кинг был дискуссионным в обществе.
3.
«Гражданин» — «газета-журнал» консервативной направленности, издавался на частные пожертвования в Санкт-Петербурге в 1872–1879 гг. и в 1882–1914 гг. Из-за критики внешней политики в 1876–1878 гг. журнал получил несколько предупреждений и приостанавливался, а в 1879 году был закрыт. В 1882 году издание было возобновлено, журнал выходил при поддержке будущего императора Александра III.
4.
В корреспонденции из Канска описывалось следующее: «В клубный день, совпавший с царским днем, компания, как это у нас бывало и прежде, купила в складчину шампанского. Подносят стакан одной даме, та отказалась выпить, так как ее мужа в клубе не было, а она сама не принимала участия в складчине… Казалось бы, из этого казуса и выжать нечего, а у нас заварилась целая катавасия; усмотрели в поступке дамы не простую предосторожность… а чуть ли не потрясение основ. Какой-то досужий язык, должно быть очень гибкий и длинный, пустил слух, что за непитие вина на несчастную барыню послан ужасный донос. Интересен результат такого слуха. Всякий подумает, что поверившие этому слуху постарались объяснить дело в настоящем виде и, с своей стороны, избавить человека от нелепого нарекания. Как бы не так! — Донос был — а ведь мы не доносили! как же это? надобно и нам поскорее доносец писать, как бы чего про нас не подумали — раздались восклицания с разных сторон, и целые листы грязной бумаги полетели в губернию» (СГ. 1888. № 6).
5.
Вид грабителей в дореволюционной России, которые подстерегали жертв на санях.
6.
Прим. автора: См. «Историю одного города» М. Е. Салтыкова.
7.
Прим. автора: См. «Историю одного города» М. Е. Салтыкова.
8.
Гейдук — известное семейство чешских агрономов, работающих в Черноморском округе, в частности занимавшихся выращиванием винограда.
9.
Алессандро Калиостро — итальянский мистик и авантюрист, известный тем, что называл себя разными именами.
10.
Отсылка к сказке М. Е. Салтыкова-Щедрина «Самоотверженный заяц».
11.
Стихотворение шотландского поэта и фольклориста Роберта Бернса «Песнь бедняка».
12.
I
— Я всегда держался того взгляда, что учреждение «поста», как специального установления на известный период, — совершенно излишняя для нас роскошь, — говорил на днях мой приятель, раскуривая папироску.

— То есть как так? — недоумевал я.

— Да так. Пост и масленица распределяются между людьми вовсе не по времени, а по положению: одному круглый год пост, другому — масленица; если же и не круглый год, то все-таки совершенно независимо от календаря… скорей уж от адрес-календаря1 есть некоторая зависимость.

— Опять не понимаю.

— Ну да как же? Возьмите вот «Степной адрес-календарь» за несколько лет и просмотрите в нем рубрику о высшей женской школе. Вы увидите, что оканчивает в ней курс довольно много девушек, а каково затем их существование? Право, мне всегда обидно видеть их фамилии напечатанными «жирным» шрифтом, когда существование их такое «постное»: на частные уроки, либо на жалование сельской или станичной учительницы не разжиреешь… да еще сколько масленичных неудовольствий от кавалеров примешь! Об казусе в одной из степных станиц читали в газетах?

— Нет.

— Единичный факт, конечно, но интересный. Учительница просила станичного атамана выдать жалование. Тот вместо жалования присылает ей нечто в роде завернутого в бумажку воздушного поцелуя. Учительница предстала письмо по начальству, и оно, спасибо ему, нарядило следствие. Приезжает следователь — офицер, знакомится с ответчиком, едва ли не останавливается у него на квартире, а потом начинает убеждать обиженную девушку «простить» обидчика.


II
— Но ведь и в самой женской школе есть места, а вы говорите только о частных уроках да о местах вне-городских учительниц, — возразил я.

— Вот тут-то и выступает на сцену адрес-календарь. Взгляните-ка сюда: вот классная дама, г-жа Г., а вот бывший полицмейстер, тоже г. Г., вот учительница французского языка, г-жа З., а вот ее родственник, г. старший адъютант штаба по строевому отделению, а вот еще и хороший знакомый, могущий замолвить слово, г. «Вице»; вот классная дама г-жа М., а вот и «бывшее значительное лицо» надлежащего ведомства, тоже г. М.; вот классная дама 8 класса (где таковой и не полагается!), г-жа С., а вот и ее родственник, еще более интересное лицо, хотя другого ведомства. Едва ли вы станете оспаривать, что все эти девицы и дамы (достоинств которых я, впрочем, нисколько не умаляю), пользуются, сравнительно с упомянутыми раньше, масленицей: все они и без мест обеспечены, тогда как первые в прямой зависимости от заработка.

— Но, может быть, именно эти дамы и девицы обладают такими служебными достоинствами, каких зависящие от заработка лишены?

Приятель мой помолчал.

— Конечно, — сказал он наконец, не глядя на меня, — может быть и это. Тогда мне остается только пожалеть бедных девушек, которым не только адрес-календарь не помогает, но которых еще и природа обижает. А насколько неравномерно природа наделяет первую категорию достоинствами, видно, между прочим, на г-же С. Она обладает такими замечательными талантами, что специально для их упражнения создано было место воспитательницы 8-го класса. Мало этого. Госпожа С., «прослужив» с год в заведении, вышла оттуда вследствие недостаточности жалования; но тогда нашлись средства увеличить последнее, лишь бы не лишиться такой способной особы, хотя и на сверхштатном месте.


III
— Были вы в понедельник в думе? — продолжал мой приятель.

— Нет.

— Очень жаль. Если бы вы послушали дебаты, то убедились бы, что не только отдельные лица, но и целые учреждения, или мысли имеют свое постное, или масленичное предопределение. Возьмите хотя бы общество взаимного страхования от огня. Казалось бы, что может быть яснее того факта, что выгоднее для страхователя платить дивиденды самому себе, а не акционерам какой-нибудь «России», либо «учрежденного в 1827 году» общества, да еще по двадцать и более рублей с тысячи? А между тем устав этого общества был составлен и утвержден еще в 1876 г., но осуществление его остановилось потому, что оно могло быть открыто только в том случае, если б ценность имуществ, заявленных для страхования, первоначально простиралась до 300 т. р. Зачислено же всего было имуществ на 93 750 р. Кроме того, в уставе не значилось, чтобы имущества, застрахованные в обществе, могли быть принимаемы в залог по казенным и другим подрядам, в случае же убытков если бы общество получило ссуду от казны, то страхователь уже лишался права прекратить страхование своего имущества до полного погашения долга казны. Дума поручила управе рассмотреть снова устав и выработать необходимые изменения; но дело это почему-то заглохло и только теперь всплыло снова наружу. Такова судьба одного из полезнейших и необходимейших для нас учреждений. Напротив того, судьба вопроса об учреждении в Томске санитарной комиссии была чисто масленичная, благодаря специально-масленичному темпераменту почтенного Ф. И. Акулова… Впрочем, и Е. И. Королев, и В. В. Иванов немало способствовали интересу.2

— То есть как? Вы хотите сказать, что благодаря им санитарной комиссии повезло?

— Ха-ха-ха… Нет, я уж теперь взял масленицу не со стороны выражаемого ею сытого, удачливого довольства, не «у себя дома», так сказать, а «на улице», со стороны дешевого балагана и катания с гор. Вы только посмотрите, что это за прелесть! — воскликнул мой приятель, выхватывая из кармана газету и показывая отчеркнутые карандашом места. Я прочел следующее3:

«Гласный Батурин. Право, обязанность комиссии могла бы исполнить управа. Голова. Если бы членов было человек десять — другое дело, а то и так — едва можем управиться! Ф. И. Акулов. В каждом городе существует санитарная комиссия. Отвергая полезность ее, мы тем самым заставим смеяться над собой. Голова. А наш город еще не худ — я видел хуже. Я много изъездил, почти всю Россию исколесил, и, поверьте, немало есть городов грязнее нашего. Ф. И. Акулов. В 71 году дума поручила все мне. Я составил проект, выбрал членов и представил на утверждение думы. Русский человек, известно, не перекрестится, пока гром не грянет. Что ж, пожалуй, и не надо комиссии».

— Ха-ха-ха-ха-ха!.. — разразился мой приятель. — Да уж конечно: раз Федор Ильич у нас есть, к чему комиссия?.. Я полагаю, что если бы потребовался кандидат в Ньютоны, то Федор Ильич и тут не преминул бы намекнуть, что далеко искать незачем…

Я стал читать далее:

«Батурин. И о чем мы только толкуем! Город наш всегда существовал с вонью, — взгляните хоть на гостиный двор, что там за миазмы! Голова. Да-с. Как и 40 лет назад, так и теперь — одинаково с вонью. Дмитриев. Дальше есть ссылка на постановление 84 г., — его надо прочесть. В. В. Иванов. Эдак до завтра будем читать! А в комиссии — мало толку. Я сам был выбранным в члены ее в 1871 году. Кто нас слушал? Я, напр., пришел в один дом за-Озером, так чуть в шею не вытолкали».

— О-хо-хо-хо!.. Понимаете ли? Уж если В. В. Иванова чуть в шею не вытолкали, то может ли быть толк от какой бы то ни было гигиены?! а?.. Навещал я тут, знаете ли, старичка в одном из отделений больницы; так тот тоже говорил: «Вот девять лет сею на плеши репу — и хоть бы одна взошла! к чему, после этого, улучшения в хозяйстве?..» Но читайте далее.

«Ф. И. Акулов. Главное — надо образовать санитарную комиссию (возвышая голос). Иметь ее надо хоть из приличия одного — стыдно не иметь! В. В. Иванов. Ну, так выбрать ее: а то толкуют черт знает что целый час! Голова. Она ничего не сделает, это верно, вперед можно ручаться; но избрать… отчего же… можно!

Раскатистый хохот моего гостя покрыл последние слова.

— А вы знаете, — проговорил он с трудом сквозь смех, — что один из прежних санитаров предполагал дезинфицировать всю Ушайку, отравив ее купросом?

— Это кто же такой?

— У Федора Ильича спросите, он хорошо знает… ха-ха-ха… Но всего лучше то, что в число членов комиссии выбран субъект, который предлагал учредить ее «из приличия!». Ну, не масленица ли это, скажите, ради Бога, — хотя заседание и происходило в первый день поста?


IV
Все же это были только единичные факты; последний же пример даже вовсе не подтверждал теории моего знакомого в том первоначальном смысле, какой он ей придал. Я высказал ему это; он окрысился:

— Господи Боже мой! да оглянитесь вокруг себя: неужели вы не видите, что одним от младых ногтей предназначена масленица, другим — вечный пост? Какую хотите сферу возьмите. Ну вот, я был недели две тому назад в Кургане, видел почтенного Д. И. Смолина. Никак нельзя сказать, чтобы жизнь его походила на грызение постного куска хлеба. Был я и на его винокуренном заводе. Вижу — идут один за другим вереницей рабочие, «запасщики», каждый несет мешок в 5 пудов. Таких мешков «запасщик» перетаскает в день от 120 до 150. Не всем это сходит благополучно с рук: иные надрывают здоровье. А знаете ли, сколько они за это получают? 4 рубля в месяц. Как хотите, такая жизнь мало похожа на масленицу. Недавно на мельнице произошел эпизод, даже в буквальном смысле слова говорящий о посте. Один из запасщиков украл у мужика мешок с калачами, за что был жестоко избит своими товарищами, а затем пропал без вести. Украл он этот десяток калачей, как уверяют, с голодухи. И не подумайте, что я тут напираю на личные качества г. Смолина. Нимало. Поставьте любого из этих запасщиков в положение предпринимателя, а г. Смолина — в положение запасщика, и все равно жизнь первого будет — масленица, а второго — великий пост. Дм. И., в некоторых отношениях, сам по себе, даже редких качеств человек: вон недавно 12 000 на приют для детей пожертвовал. И тем не менее за 4 р. в месяц носят же у него запасщики день в день по 675 пудов! Очевидно, и Дмитрию И-у дело представляется в таком виде, что и быть иначе не может: рабочему — пост, хозяину — масленица. И возьмите какое угодно положение — обывателя и независимого от него полицианта, жалкого посельщика и крупного бубнового туза, безответную жену и самодура-мужа — будет все то же: одним — пост, другим — масленица.


V
— И что же, вы видите в этом что-либо неизбежное, роковое? — спросил я.

— Его же царствию не будет конца.

— Нет, уж вы слишком мрачно смотрите на вещи.

— Да помилуйте, как же иначе смотреть? Читали вы в «Восточн. обозрении», как в г. Толчейке некоторый чин запретил обывателям песни и гармонику?

— Читал.

— Я, со своей стороны, могу прибавить, что-то же самое было — не знаю, как теперь, — в Сургуте, с той разницей, что и качели на выгоне запрещались. Не очевидно ли, что в сознании местного небольшого полицианта жизнь целого огромного класса людей должна была представлять сплошной пост; тогда как масленичное житье ему не подобало?


VI
— В одном доме, — так продолжал мой приятель после пауз, — встречался я в Петербурге, в начале 70-х годов, с покойным Н. И. Костомаровым4 и П. А. Кулишом5. Раз как-то Кулиш сетовал на преследование песни. «Представьте себе, — рассказывал он, — последнего лирика в нашем уезде несколько лет тому назад засек исправник, воображая, что петь песни запрещено. А исправник был не злой человек». — «В котором году это было?» — переспросил Н. И., очевидно, заинтересованный.

П. А. Кулиш припомнил и сказал (к сожалению, дата испарилась из моей памяти; впрочем, ее легко восстановить по последующему рассказу).

— Ну, так и есть! Знаете ли, откуда все это пошло? — спросил собеседников Костомаров и, не дождавшись ответа, продолжал: — Я проживал в Саратове и собирал народные песни. За год перед смертью вашего последнего лирика я издал их в Саратове. Сборник этот не понравился. Особенно возмутились одной песней, где говорилось, как нужда заставила добра молодца в бега бежать, шататься по чужой стороне, «чужую свиту носити, чужих женок любити». Одна особа написала на книжечку рецензию: «разбойничий город, разбойничьи песни». Из-за моего сборника поднялся целый переполох…


VII
Приятель мой ушел, а я все еще размышлял над курьезной его теорией. Правду сказать, многое казалось мне в ней весьма правдоподобным. С одним я не мог согласиться: с тем, что «его же царствию не будет конца». Нет, он должен быть и будет — этот конец. Он должен быть, потому что распределение поста и масленицы не по времени, а по положению тяготит всех, даже и тех, на чью долю приходится по преимуществу сытое довольство. Если бы оно не тяготило, напр., г. Смолина, зачем бы он отдавал свои 12 т. Если бы оно не тяготило таких катавшихся в масле людей, как Трапезниковы, Пономарев, Кладищева и др. иркутские жертвователи, зачем бы они отдавали свои сотни тысяч и миллионы в пользу бедноты, в пользу «просияния ума» темного люда, в пользу лично чужих им людей вообще? Каким образом может это происходить, чтобы жизнь, подобная непрерывной масленице, тяготила? Наглядную иллюстрацию такой возможности представляет у нас положение жиганья. Едва ли кто станет оспаривать, что жизнь последнего, по сравнению с жизнью смирного обывателя, имеющего какой ни на есть свой угол, семью, хоть какое-нибудь дело и оседлость, к которым обыватель может приткнуться, — что жизнь жиганья скорее похожа на пост, чем на масленицу. Даже в те краткие периоды, когда жиганье грабит обывателя, а затем в кабаках звенит награбленными деньгами и битым сивушным стеклом, и тогда его «благополучие» не может идти в сравнении с обывательским, ибо похоже скорее на угар, чем на довольство и веселье. Но приобретает ли обыватель ценою такого жалкого положения посельщика беспечальное житье? Ничуть не бывало! Отношения между ним и жиганьем в обыкновенное время всегда подобны тому «вооруженному миру», какой князь Бисмарк устроил в Европе и который обходится не дешевле войны: обыватель никогда не может быть уверен, что его конь не будет убит ради того, чтобы опохмелиться на снятые с коня железные путы, что его аптечные травы (если он случайно аптекарь), стоящие рублей 50, не будут вытрясены в одну кучу из мешков ради того, чтобы забравшемуся в кладовую жигану было на чем выспаться. По временам же отношения обостряются до открытой войны, и жиган держит в осадном положении целые местности. Вспомните, что происходит под Каинском6. К этому7 я могу прибавить, что нечто подобное же происходит теперь в Верхоленске, селе Тесинском (Минус. окр.) и других местах: жулики убивают, грабят, жгут мирное население и держат его в таком позорном страхе, что не находится свидетелей против них, не находится достаточно храбрых тюремных сторожей, которые бы решились не выпустить из каталаги арестанта для совершения нового ночного бесчинства, после которого преступник вновь возвращается на казенную квартиру!


VIII
Как ни плохо мы живем, но все же лучше наших предков. Вон недавно петербургский профессор г. Сергиевский выпустил книгу «Наказание в русском праве XVII века». Только от одного чтения изложенных в ней варварств вас десяток раз стошнит и сто раз подерет по коже. Чего-чего там нет: и кольями живых людей протыкали, и оловом горячим горло заливали, и, вытянув клещами язык, резали его!.. Правда, ученый профессор, написавший книгу, трактует свой предмет с таким смаком, что несомненно: доведись ему теперь посадить кого-нибудь на кол — он произвел бы это в лучшем виде! Но правда в том, что подобным любителям в наше время нет более и не может быть иной практики, кроме словесной и профессорской. Итак, скоро или медленно, кратчайшими или окольным путями, но жизнь наша улучшается. Я вижу залог ее улучшения и в тех просторах сочувствия к себе подобным, с одной стороны, способности возмущаться неправдой и бороться против нее — с другой, какие замечаю вокруг. Есть в Ишиме две барыни. И вот за невозможностью приголубить собственных ребят они заботятся о чужих, и именно о таких, о которых некому позаботиться. Оговорившись с третьей дамой, имеющей собственных детишек, они, по собственному почину, в первый день рождества (1887 г.) собрали самых бедных ребят в городе и устроили им «елку»; детей было до 50 человек, все голытьба. Их угостили и дали в подарок на платья и рубашки. Сделано было все это тихо, без всякой кичливости и с сознаньем долга. В том же ишимском округе еще в 86 году крестьянским чиновником К. П. Михайловым были устроены «елки» для крестьянских мальчиков и девочек, учащихся в народных школах во всех подведомственных этому чиновнику властях. Пример этот вызвал устройство «елок» для «малых сих» и в 87 году. Я беру первые попавшиеся под руку факты; но мог бы привести их гораздо более и более знаменательные.8
Официальный справочник, включающий в себя список губернских и уездных правительственных и общественных учреждений с их личным составом.
1.
Известные и богатейшие в дореволюционном Томске купцы.
2.
Стенограмма заседаний томской думы.
3.
Н. И. Костомаров — историк, публицист и писатель, занимался популяризацией украинского фольклора; один из создателей антикрепостнической организации — Кирилло-Мефодиевского братства.
4.
П. А. Кулиш — украинский поэт и фольклорист, был членом Кирилло-Мефодиевского братства.
5.
Прим. автора: «Сиб. газ.» № 18 «В осадном положении».
6.
В корреспонденции из Каинска описываются непрекращающиеся случаи грабежей и нападений: «Не знаем, — за свои ли грехи, в которых они еще не успели покаяться, или за общероссийские великие прегрешения, несет Каинск с окрестными деревнями жестокую „шкурную повинность“… Дело в том, что и тот и другие в последнее время состоят буквально на военном положении… Война, как читатель, вероятно, уже догадался, воспоследовала со стороны сибирской босой команды, посельщиков, или жуликов и „определенных“, как их величает местное население. Жулики образовали целые летучие отряды, которые стали настоящей грозой не только беззащитных товарных обозов и беспечных каинцев с их деревенскими соседями, но и солидно вооруженных револьверами etc. гг. проезжающих. А в последнее время разнесся даже слух, что жулики имеют намерение произвести, некоторым образом, „ревизию“ почт…» (СГ. 1888. № 18).
7.
В «Сибирской газеты» описывалась одна из первых «общественных» елок для детей в Томске, организованная в 1886 году Е. А. Макушиной: «Вокруг освещенной и увешанной золотыми орехами, конфектами и бонбоньерками елки дети, взявшись за руки, кружились под звуки фортепиано, пели песни, играли в соседи, танцевали. Когда догорели свечи, елка была развенчана. Сначала всеми были разделены конфекты, затем пришпилены блестящие ордена и выданы хлопушки с костюмами. Пестрая толпа веселых ребятишек быстро разукрасилась бумажными колпаками, и фартуками и проч…» (СГ. 1886. № 52). На елке присутствовало около 60 детей в возрасте от 4 до 14 лет.
8.
I
Все признаки грядущей весны налицо. В Семипалатинске шел дождь, в Петропавловске шел дождь, даже в Барнауле 22 февраля шел дождь. Что же касается Усть-Каменогорска, то там к 9 марта образовалась уже полная весенняя картина: по улицам раскинулись живописные озера, настолько многоводные, что сообщение одной части города с другой не прекратилось лишь благодаря появившимся на озерах лодкам и плотикам из бревен; в одном доме затопило нижний этаж, пол выворотило, печи разрушились, и стены пострадали в такой степени, что постройка теперь может служить очень недурной декорацией, если домохозяин пожелает изобразить из себя Мария на развалинах Карфагена1.

Отлично изучив своего читателя, я заранее слышу, как он, пробежав предыдущие строки и зная от верных людей, что весна бывает каждогодно, спрашивает: «Чего же глядит начальство?» На это я с удовольствием должен ответить, что начальство бодрствует. По инициативе бывшего полицеймейстера, г. К., некоторые улицы стали засыпать наземом2 и галькой. В третьем году заставляли обывателей рыть возле своих домов канавки. Рыли не глубже 5–6 вершков, а то и меньше, и таковой же ширины. Понуждаемый к рытью, обыватель спрашивал себя: зачем это понадобились такие канавки? Если для стока воды, то неужели же распорядители не сообразили, что по таким канавкам вода не может стекать? Спрашивал, но — рыл. Теперь от этих инженерных сооружений, конечно, и следа не осталось. А спрашивает ли о чем-нибудь по этому поводу усть-каменогорский обыватель свою думу и управу? Будет ли он вообще о чем-нибудь спрашивать, когда придет время выбирать гласных?

«Сведений о том не получено»3.


II
Весна веселит не одни взоры, но и обоняние. Национальный сибирский способ мощения улиц, укрепления набережных, улучшения дворов и оздоровления рек посредством назьма и всякой дряни дает себя чувствовать, как только выйдешь на улицу. Но это только цветочки, ягодки — впереди. Барнаул, например, благодаря шлакам своих заводов имея несколько прекрасно шоссированных улиц, мог бы и все иметь такие же; казалось бы, сама судьба помогает ему избавиться от сибирских весенне-обонятельных удовольствий. А нет. Существует там по соседству с «Заячьей» (частью города) пруд, в котором вода постоянно поднята. Благодаря этому, здесь не только весной, но и летом стоят лужи, мимо которых ходить всего лучше, оставляя свой нос дома. Лужи эти, опять-таки, «осушаются» наземом. Местные гигиенисты держатся того мнения, что «в здоровом теле — здоровый дух», и в этом их поддерживает авторитет акмолинских судебных сфер: недавно он отменил постановление Петропавловского судьи о штрафовании неких Когана и Назарова за неимоверную грязь в банях, ими содержимых, — отменили, ибо ни врач, составляющий вместе с полицией протоколы, ни судья не доказывали, что найденные ими грибы и грязь вредны. Но молодое поколение в «Заячьем», очевидно, отличается вольнодумством, ибо, несмотря на «здоровый дух», умышленно мрет, как мухи, и дифтерит да тиф, сказывают, в его среде не переводятся.4


III
В городе Тюкалинске даже и между взрослыми зародились сомнение в том, чтобы полезно и приятно пить по веснам на речке Тюкалке вместо воды наземную настойку: там возникла мысль об очищении русла реки, и даже в городскую смету внесена известная сумма. Бедное двуногое и все четвероногое население Тюкалы, узнав об этом, вздохнуло было с облегчением. «Богатеньким-то хорошо, — говорили двуногие, — они с Крестового да с Животного озера себе воду могут возить; нам же, окромя Тюкалки, негде взять! А ты пройди-ка мимо проруби — так тебе в нос шибанет, ровно сверлом завертит! Теперь авось и мы воду узнаем!»

Четвероногие ничего не говорили, но, подойдя к думе, ласково мычали и ржали, приветливо пошевеливая хвостом. Боюсь, однако, что вся радость была преждевременна: Тюкалка до сих пор не чистится, новая весна застает ее с кучами вываленного на лед нового навоза, а из ассигнованной на чистку русла суммы постепенно начинаются позаимствования (по Красноярской системе — Тришкиной тож: «обрезал фалды он и полы, наставил рукава — кафтан опять готов!»4) на пополнение дефицитов. Хорошо еще, что гласные, спасибо им, не вняли жалобным молениям городского головы (он же и владелец 4 кабаков) г. Фирстова о прибавке ему 200 руб. жалованья; а то бы пришлось запустить руку еще глубже в Тюкалкину… вы думаете тину, чтобы вычистить реку? нет, в Тюкалкину мошну, чтобы вынуть оттуда прибавку г. Фирстову.


IV
Весною, как известно, травка зеленеет и распускаются цветочки. Не лишены их и мы. Правда, у нас нет еще подснежников, которые в Верном уже пять недель в цвету; нет деревьев урюка, который там в половине марта уже распускал цветовые почки; зато у нас — в Красноярске — расцветает г. Васильев, а в Омске наливается, как чреватая плодами почка, г. Хартлинг! Эти цветы Сибири будут попышнее подснежников, и плодов от них можно ждать посерьезнее урюка! Зимою наивные люди воображали, что г. Васильев, подавленный, словно снежными обвалами, фолиантами знаменитого Ирбейского дела, завянет под действием следственных буранов и судебных морозов. Но вот, как говорит бессмертный «профессор элоквенции5 и пиитических6 хитростей Василий Тредиаковский7»,

Весна катит,
Зиму валит,
Поют птички
Со синички,
Хвостом машут и лисички…

А уж коли хвостом машут лисички, то ирбейскому пиону как не расцвести? И вот — проглянуло солнышко, растопило все улики… то бишь невзгоды, и г. Васильев, сказывают, едва ли не расцветет в пышного усинского пограничного начальника на место г. Африканова! Не обошло солнышко и г. Хартлинга, некогда снесенного с должности смотрителя военного госпиталя ледяным дыханием возбужденного доктором Путиловым дела: солнышко его пригрело, заставило разбухнуть и расцвесть в презуса военного суда!.. Да,

«Хвостом машут и лисички»…


V
В Восточной Сибири нет пока одного неизбежного признака весны: Лена еще не вскрылась, — но он не заставит себя долго ждать. Без этого же Приленскому краю не избавиться от всего, что накопилось за зиму… «Матушка Лена обжорлива, — говорят якуты, — по Лене не несет в море столько дров, сколько людей; — все убиты, да потопленные!» — «А чего смотрит начальство?» — опять спросит докучливый обыватель. На это я, опять-таки, с удовольствием отвечу, что начальство бдит. Плыл летом в лодке по Лене поселенец. Усталый, он вышел близ г. Олекминска на берег и заснул. Проходит мимо якут. Недолго думая, он прикладывается и — бац из винтовки! Однако пуля лишь обожгла щеку спавшего. Вскочив, последний, в свою очередь, прикладывается и — бац в якута! Якут падает, обливаясь кровью. И легко раненный поселенец, и тяжело раненный якут попадают в одну и ту же больницу. «Зачем ты стрелял в этого поселенца?» — спрашивает зашедший в больницу исправник. «Ты велел», — отвечает якут. «Да разве я велел тебе русских бить?!» — возражает исправник. «Я этого не мог видеть, кто он — русский или татарин: он лежал, закрывшись одеждою…»

Вот и подите. А в чем штука? — в том, что исправник (ныне уже сошедший со сцены) на просьбы якутов о помощи со стороны полиции против конокрадов башкир или татар (сосланных по приговорам обществ) и их союзников, якутов же, отвечал советом: «расправляться своими средствами»!

23 декабря 1887 года у олекминского торговца Ментуса в 5 ч. вечера на базаре было сломано у лавки два замка и уворовано деньгами и товаром до 300 р. Полиция, явившаяся на место преступления в лице казачьего урядника Свешникова, не приступая к расследованию дела, заявила, что воровства не было, а всю штуку устроил сам Ментус. Ментус, в свою очередь, заявил подозрение в краже на трех лиц; но, не желая без «достаточных» оснований беспокоить человека, у наиболее подозрительных из трех обыска не сделано. Тогда Ментус собственными средствами выследил и задержал с поличным трех воров; видя, что сомнения более нет, полиция арестовала их. Тем временем атаман шайки сделал вторичную попытку обокрасть Ментуса, но безуспешно. Тогда полиция решила и первое дело: двух обвиняемых «по неимению улик» освободила, а третьего совершенно справедливо оставила под арестом, ибо из трех воров хоть один должен же быть виноват?


VI
Один из моих приятелей, страстный охотник, опротестовал мое заявление о пришествии весны на том основании, что «дичь еще не прилетела». Но мне кажется, что с тех пор, как почтенный Ф. И. Акулов и не менее почтенный Н. И. Батурин8 состоят ораторами нашей думы, дичь у нас летает круглый год. Правда, что некоторые породы птиц совершают свои перелеты в определенное время, и именно — по весне. Но и эти перелеты уже начались. Сперва потянулись хорошо оперившиеся птицы: улетели в Москву, за новым кормом на четвертый сезон, г-жа Строгова и г. Корсаков; улетает, если не улетел уже, после ревизии, с больничной насести в Красноярске г. Демидов, и т. д., и т. д. Плохо оперенные или вовсе голые породы потянутся по всем сибирским трактам и тайгам, когда еще немного потеплеет, униженно снимая шапку перед каждым встречным. Нельзя сказать, однако, чтобы и теперь эти птицы не порхали вовсе. 7 марта в Тюкале в числе поселенцев, просивших милостыню, открыт был субъект, осужденный на вечную каторгу; в той же Тюкале арестант Дагис, сказав какую-то дерзость товарищу прокурора, добился того, что его посадили в каталажку; тут Дагис ударом кулака сбил с ног сторожа и был таков; в Барнауле вор и убийца Черкасов, отправляясь недавно в каторгу, заявил, что не дойдет до места: либо сменяюсь, говорит, либо убегу… и т. д., и т. д. Другая распространенная разновидность сибирской перелетной птицы, известная в зоологии под именем «Самохода многострадального», как видно из объявлений омских специалистов, не перестает практиковать свою скверную привычку к перелетам во всякое время года, как бы тщательно ни выщипывали у нее маховые перья.


VII
Весна, как известно, вдохновляет поэтов, и это один из ее признаков. Действительно, количество получаемых редакцией «Сиб. газ.» весенних стихотворений день ото дня увеличивается. Некоторые из них прелестны. Не могу отказать себе в удовольствии поделиться с читателями хотя бы несколькими куплетами:

Весна, и солнце ярко —
Светит в небе голубом;
На пригорке очень жарко —
Жжет меня со всех сторон.
Под ногами снег мокреет,
Ручейки сверлят ледок,
Луг и пашенки чернеют,
Вдаль скрываясь под лесок.
На просторе в чистом поле
Теплый веет ветерок —
С силой мчится он по воле,
Обдувая бугорок.
Лес от стужи, вьюг, метелей
Побледнел и весь разбух,
Он от пенья свиристелей
Оживился мигом вдруг!

«С весной, значит, вашу милость имеем честь поздравить!»
Фразеологизм, обозначающий человека, увидевшего крушение своих надежд. Гай Марий — римский полководец, шесть раз избираемый консулом. Проиграв в очередных выборах, он был вынужден бежать в Африку, «на развалины Карфагена», разрушенного до основания римлянами. Позже, захватив Рим, он стал консулом вновь.
1.
Разг. навоз.
2.
В «Сибирской газете» неоднократно освещали беспорядок на улицах городов. В 1884 г. в новостной рубрике было опубликовано сообщение о ситуации в Томске: «На многих улицах принято каждодневно сметать сор и навоз на середину полотна и так оставлять, вместо того чтобы весь сор собирать в кучу и свозить за город, чем, хотя немного бы уменьшилась грязь в дождливое время. Оригинальный способ наблюдать чистоту придумали Томичи!» (СГ. 1884. № 28). Не изменилась ситуация и в 1885 году: «Улицы Томска в настоящую пору, можно сказать, непроходимы и непроездны от грязи, даже в центре города. Нельзя ли сделать распоряжение об очистке полотна улиц от грязи, как это иногда делалось прежде. Нам кажется, что очистку улиц мог бы и должен бы был взять на себя каждый домовладелец, против своего участка земли, тогда как вывозом грязи могла бы заняться рабочая артель. Или уже это дело не стоит того, чтобы о нем толковать — зима скоро настанет и прикроет все неприглядные места Томска своей снежной пеленой?» (СГ. 1885. № 40).
3.
Отсылка к басне И. А. Крылова «Тришкин кафтан».
4.
Лат. «красноречие, умение убеждать».
5.
Устар., ирон. поэтических.
6.
Представители томского купечества.
8.
В. К. Тредиаковский — поэт и филолог первой половины XVIII в., один из основателей силлабо-тонического стихосложения.
7.
I
Читатель, я надеюсь, по старой дружбе извинит меня, если я займу на минутку его внимание моими личными делами. Надо же кому-нибудь излить свое горе! А разве у какого бы то ни было журналиста есть кто-нибудь ближе его читателя?

Небо было ко мне особенно благосклонно, формируя мою семью: три свояченицы, две племянницы и шесть дочерей представляют в нем ту «слабую» половину человеческого рода, которую многие поэты не без основания называют ангелами, сошедшими с неба. И все в возрасте, умеющем отличать нансу от шертинга1. Временно, на святой, этот контингент еще увеличился тетушкой Митродорой Васильевной, почтенной женщиной лет 52, с независимым состоянием тысяч в пятьдесят, приехавшей к нам погостить «из своей тайги».

В Фомин понедельник2, поработав натощак часа два в своей комнате, выхожу в общую, брожу, заглядываю туда-сюда — нет никого. Зову наконец прислугу и прошу стакан чая.

— Никого нет-с. Все уехали.

— Куда уехали?!

— Митродора Васильевна в лавки на дешовку2 уехали и барышень с собой уговорили; потому — они не знают здесь ничего, так очень просили…

— Всех?! И в такую рань!

— Да-с. Они в шесть часов отправились караулить, когда отопрут.

Нечего делать, пришлось подождать чай еще часочек, а там и мои двенадцать покупательниц явились. У каждой под мышкой по свертку; у некоторых по два; у тетушки — пять сверточков, да извозчик за ней внес два тючка… Я так и обмер, схватившись за карман…


II
— Папочка, ты не беспокойся! — воскликнула одна из дочерей, заметив мой недовольный жест. — Все так дешево, так дешево: ну, просто даром!

— А какой восторг, дядя! какие рисунки! особенно кембрики3! — щебетала младшая племянница с блестящими глазами, лихорадочно развертывая свой сверток и суя его мне под самую бороду…

Без сомнения, и наша горничная Даша, и кухарка Авдотья, и даже какие-то две незнакомые мне женщины — вероятно, из соседней квартиры — были уже тут, бегая искрящимся взглядом, щупая кончики материй и стараясь всюду поспеть.

— Ах, какая прелесть! Где это вы купили? — восклицала одна из незнакомок.

— Да все на той же дешовке, конечно…

— Ну, неужели? Да ведь это же чудо, что такое! И почем?

— Двадцать две копейки. Нет, вы подумайте только, — обратилась тетушка ко мне, — шерсть ведь, чистая шерсть. Я как взглянула, так сейчас и говорю: «Заверните!» У меня ведь очень верный глаз: я с одного взгляда знаю доброту. Я настояла, чтобы и вашим девочкам взять. Вот…

И тетушка бросила передо мною толстейший сверток.

— У нас тоже барыня вот этакова же собиралась купить, да уж не захватила: поздно пришла…

— Нет, мы с шести часов: часа полтора ждали. Да зачем же, скажите, я буду своего счастья лишаться? Что у меня состояние есть? Так это все-таки не причина упускать свое; не правда ли?

— Ах, дядя, сколько экономии мы тебе сделали. Ты представь себе, какая дешевизна: вот этот ситчик — ведь прелесть? не правда ли?..

— Да всего-то, всего на сколько вы, в сложности, этой экономии купили? — спросил я, отчаянно окидывая взглядом бесчисленные свертки.

— Немного, папочка; совсем мало. Этот вот по 10 копеек, 25 аршин; Нюсин кембрик.

— Всего-то, всего сколько?

Конечно, никто мне на это не ответил. Когда же я взял наконец в руки счеты, то оказалось, что мне надо вынуть из кармана совершенно сверхсметной и неожиданной «экономии» 52 рубля 38 копеек!


III
Этим испытания мои не кончились. Целый день по дому слышалось усиленное шмыганье, шуршание свертков и сдержанные восклицания восторга (мои покупательницы понимали мое состояние и щадили — по-своему — мои нервы). Когда наконец я лег спать, мне казалось, что голова моя вместо мозга наполнена лавочными свертками, и едва я закрыл глаза, как мне стало представляться черт знает что такое…

Вот бежит мой ялуторовский приятель.

— Откуда это? — спрашиваю.

— В думе на дешовке был, — отвечает он.

— Что ты вздор городишь…

— Нет, право. Учителей расценивали. Получают они у нас в Ялуторовске всего по 16 руб. Потом дума, по ходатайству училищного начальства, решила добавить им в сложности 60 р. (на год). Так вот теперь расценивали.

— То есть как это — расценивали?

— Учителей-то два; это — с шестнадцатирублевым содержанием, заставившим начальство хлопотать о прибавке. Третий же, законоучитель, не имелся вовсе начальством в виду, ибо и без того не менее 1 000 получает. Но как дошло дело до думского обсуждения вопроса, то за дешевеньких тружеников и заступники нашлись только дешевенькие; а за тысячного законоучителя выступили ораторы, что твои цицероны. Гласный Кудрявцев, например, «Господа гласные, — говорит, — если мы распределим 60 руб. только между двумя учителями, то этим самым мы обидим законоучителя, какими же глазами мы будем смотреть на отца Константина?». Или опять казначей, г. Ильиных: «Гг. гласные! Русская пословица гласит: всем сестрам по серьгам» — и т. д. Ну, и расценили, если не справедливо, то равномерно: учителям приложили по 20 рублей к их годовым двум сотням, а отцу Константину приложили 20 руб. к его тысяче.


IV
На этом неприятный сон не окончился. Мне чудилось, будто бы я присутствую при какой-то всесибирской дешовке, но совершенно особого рода, где идут за бесценок не остатки миткалю4, а мужичье благополучие, обывательское спокойствие и уважение к человеческой личности. Вот последние хлебные крохи, выгребенные не по разуму ретивыми сельскими властями из закромов и даже изб епанешниковских крестьян на удовлетворение кого следует (а может быть, впрочем, кого не следует?) рукою, которой этот «кто следует» не брал, пока хлеб был дешев, а теперь выколачивает, когда в хлебе недохват. Вот психическое нутро бийского обывателя, истрепанное местным гран-сеньором…

— Охота вам разглядывать такую дрянь, — говорит фантастическая дама, несомненно принимающая живейшее участие в этой жизненной дешовке. — Примите лучше мои поздравления!5

— С чем это?

— С приостановкой.

— Стыдитесь! Как у вас язык-то поворачивается на такое поздравление?

— Ах ты, Господи! Да не вы ли сами твердили: «недобросовестное направление», «непозволительные приемы», «развращение общественной мысли»? Вы, значит, должны теперь радоваться. Как же не поздравлять?

— Послушайте. Вот вы, Марья Кузьминишна, жаловались мне как-то на недобросовестного кузнеца. Но неужели же вы радовались бы, если бы по поводу вашего случая к этому кузницу была применена мера, какую наша ремесленная управа применила к кузнецу Корниевскому, запретив ему работать?

— Ну, конечно, Патрушев неправ: пусть суд карает за каждое отдельное нарушение закона, но накладывать руку на самое право труда… Конечно, я могу только сожалеть об этом…

— Вот видите. Точно так же и я. Я могу считать все, что вы говорите, очень вредным; но я не могу и не буду радоваться, если ваш супруг прикажет вам молчать; потому что его запрещение будет уже касаться самого права говорить. А я сам человек, и право выражения моих мыслей мне дорого; оно дорого мне и для себя, и для других.


V
Признаться, когда на другой день я встал и обратился к свежим письмам, действительность не разогнала настроения, навеянного на меня фантасмагорией, или навеявшего ее.

«Вот уже семь лет, — пишет один из моих корреспондентов, — как вместе с кусками плохого кумачу, лежалого чернослива и другим привозным товаром, доставленным и сухим, и водным путем, прибывают к нам целые транспорты иноплеменников, и каждая категория последних подвергает нас соответственным ее нравам экспериментам. Мы ничего бы не имели против этого дорогого товара («подъемные», «не в зачет жалованье» и мало ли что еще!), если бы он соответствовал своими качествами дорогой цене и если бы нам не приходилось слишком быстро и помимо нашего желания менять моды и привычки сообразно рисункам нового товара. Но именно этого-то и нет. Правление новгородцев было недолго, но шумно и сопровождалось скандалами. Новгородцы отличались веселым, беззаботным нравом, любовью к выпивке и охоте. Один из них приобрел себе даже историческую известность благодаря «Летописям Мирнаго Городка», опубликованным «Сиб. газетой». Но я спрашиваю: какое от того было «приращение интереса» обывателю?

По введении у нас судебной полуреформы началось наводнение западниками. Заседатели судов, секретари, регистраторы, писцы и проч. — все это нахлынуло из западных губ. И принесло с собой полное незнание русского языка, новые тросточки, панталоны в клеточку и цвета наваринскаго дыма6 с пламенем и много других вещей.

Но я опять спрашиваю: какое от того было «приращение интереса» обывателю?

Теперь мы переживаем период насаждения вятичей. Переселяются в значительном числе матросы, чиновники, какие-то дамы… в Вятке могут серьезно думать, что наша сторона представляет из себя нечто еще более удивительное, чем пресловутый Зеленый остров: и мужчин нет, и женщин нет.7

Характер вятичей еще вполне не выяснился. Но все-таки, принимая во внимание семилетний опыт, мы, признаться, так и не можем постигнуть преимущество регистратора из Вятки или Ломжи перед местным, доморощенным регистратором.

Для обывателя абсолютно никакого преимущества нет: он только вздыхает и все крепче сжимает свою мошну.

Предположить бы, что есть какие-нибудь преимущества для начальства, так и то нет… Я знаю, например, одного доморощенного деятеля: двадцать лет терпеливо заносил он во входящий и исходящий всякие великие, малые и подчас даже смешные истины, а когда потребовалось однажды на самой физиономии его изобразить какую-то резолюцию — бедняга не протестовал. Это было оценено, и он не в пример прочим представлен к ордену. Итак, способности засвидетельствованы официально, и готовность награждена. Повторяю: мы ничего не имеем против привозного товара, коль скоро он лучше туземного. Но если ни обыватель, ни начальство от выписанных цивилизаторов не получают ничего такого, чего они не могли бы получить от исполнителей доморощенных, то зачем же огород городить? Тем более что туземный исполнитель всегда имеет перед привозным преимущество дешевизны?.."


VI
Ничего не могу возразить. Не могу даже сказать, чтобы в доморощенных цивилизаторах и подтягивателях того сорта, к которому принадлежит большинство привозных, оказывался недостаток. Где-нибудь на Лене только что привозный граф фон-Безклепки требует от волостного начальства лучшей квартиры, чем обыкновенная земская, ибо-де ему, «как графу, неприлично квартировать в общественной квартире», доводит несчастное «начальство» до трат на наем новой квартиры без разрешения схода, затем грозит предать это начальство суду за записывание незаконного расхода в книгу и наконец подает проект о расширении власти верхоленского исправника, без чего невозможно-де поддержать престиж власти. А доморощенный Псоед Ревунович давно уже старается, и теперь, вероятно, будет стараться в Ачинске о поддержании того же престижа посредством отравления собак и снимания обывательских колокольцов. В чем же разница?

Право, мне кажется, не стоит хлопотать о выписке дорогого товара, если от него получается только тот результат, какой получился от тетушкиной дешовки…

А получилось от нее вот что.


VII
Со времени «экономических» покупок на 52 р. 38 к. (это только за мой счет, а о тетушкином я не говорю) прошла неделя. И вот сегодня, когда я дописывал свой фельетон, в соседней комнате раздался голос Митродоры Васильевны, изливавшей свою скорбь какой-то посетительнице.

— Ну что же за бессовестность такая! — кричала она. — Едва успели сшить, только надела, нагнулась поднять с пола перчатку — трах! — поползло по всем швам! Вот тебе и дешовка! А отделка-то к другому платью: ведь уж у меня верный глаз, я никогда в доброте не ошибусь! Ну, взяла. Что же: полежало на окне, на солнце два дня — все пятнами пошло!

— И мой ситчик облинял! Тряпка тряпкой… Такая жалость. Ну, просто даром деньги брошены.

— Конечно, обман! И скажите, пожалуйста, из-за чего же я, как дура, два часа перед магазином караулила? Ведь надо же терпенье иметь!..

— Кому охота!

— Ну, вот то-то же и есть. Какая мне надобность, если потом дрянь гнилую получить? Да я всегда от штуки могу купить: у меня же, слава Богу, состояние есть! И вдруг сидеть идолом перед магазином, ожидать, когда откроют, чтобы ворваться раньше торговок! Никогда больше не поеду. Никкогда!..
Разновидности ткани.
1.
Аналог современной распродажи.
2.
Тонкая хлопчатобумажная или льняная ткань.
3.
Необработанная хлопчатобумажная ткань серого оттенка.
4.
В 1888 г. было приостановлено издание «Сибирского вестника», с которым редакция «Сибирской газеты» неоднократно вступала в дискуссии по ряду вопросов: значение уголовной ссылки, понимание колониального положения Сибири.
5.
Темный оттенок серого, модный цвет сукна в России в XIX в.
6.
Насыпной остров в Вятском крае, располагающийся на территории нынешней Кировской области.
7.
Уж как веет ветерок…
Из оперы «Аскольдова могила»1
I
Положение добродушной и не лишенной приятности горничной в гостинице всегда внушало мне искреннее сострадание.

Жильцы приезжают,
Жильцы уезжают,
Друг друга сменяют —
Придут и уйдут —
Она же все тут!

В гостинице побывают и бурбоны, и «золотые молодые люди», несколько беззаботные насчет костюма, и приезжие из глуши Коробочки, и купчины с таким тугим брюхом, что об него бутылку разбить можно, и лампадные человеки, и тьма тем иных многих… и от каждого она должна претерпеть! Один на нее рявкнет, другой осведомится посредством осязания, третий покажет себя с такой откровенной стороны, какая допускается только в анатомических музеях, четвертый заподозрит в утайке сдачи, — а она каждому должна приятное лицо сделать. Иной отставной козы барабанщик и осклиз-то уж весь, как выброшенный на задворки огурец, так что любой департаментский сторож глядел на него в Питере не иначе как искоса, — а туда же, по подбородку треплет! Сейчас только проводила такого, что должна была шептать: «Оставьте, барин, увидят!» — и тут же принимай следующего, который пронизывает испытующим оком, определяя, который круг геенны огненной следует ей определить за ее прегрешения…

А между тем она каждому должна сообразно его вкусу отвечать. Ибо иначе хозяин взыщет. «Кабы своя воля, а то у нашей сестры хозяйская воля!» — говорит она.

Как хотите — мало приятного.


II
В горничных я никогда не бывал. Но в обывателях состоял в самых различных уголках Сибири и состою до сих пор. Сколько всевозможных начальств пережил я на своем веку! Полицейские надзиратели, земские заседатели, помощники исправников, исправники и выше — все это приходило, уходило, сменяло одно другое, а я оставался по-прежнему обывателем. Каждый из новых начальников, по мере сил, без сомнения, заботился о моем благополучии: поощрял во мне добродетели, искоренял пороки, трепал милостиво по плечу, когда бывал доволен, и приводил в трепет, когда огорчался моею непонятливостью либо упрямством. Мое же дело состояло исключительно в том, чтобы иметь сердце перед начальством отверсто и получше «потрафить».

III
Некоторые полагают, что это легко.

На днях вот один почтенный писатель из Восточной Сибири отпечатал в типографии Макушина, на свой счет, 1 000 зелененьких книжечек под названием «Худое наше дело неграмотное». Дело почтенного автора действительно плоховато, ибо «дело» это, несомненно, столь же безграмотно, сколь благонамеренно. Это не мешает, однако, ему не более, не менее, как выступить народным писателем! Он задался мыслью доказать мужикам своею книжечкой, что иметь обращение с начальством формально никакой трудности нет; стоит иметь сердце отверсто. «Подумаешь, право, отчего так трусят исправника эти люди? — говорит он. — Кажется, что начальника нужно встречать более с радостью, чем с боязнью и горечью. Он приедет к своим подчиненным, осмотрит, что делается по хозяйству, по благосостоянию, образованию; научит, расскажет что-нибудь полезное, новое; примет к сердцу нужды их и постарается помочь».

Видите, как хорошо! И при всем том сам же автор признает, что на практике бывает совсем иначе: обыватели «при вопросах начальника обращаются в рабское состояние, мешаются ответами, стараются как можно скорее отделаться от всего имеющего отношения к начальнику».

«Почему же это так?» — спрашивает наш автор.

А почему, в самом деле? Сам он дает такой ответ: «Станешь подмечать, раздумывать соотношения и вдруг набегаешь на нить, служащую проводником к раскрытию этого неблагоприятного чувства. Выводишь то, что подчиненные боятся не из-за чего другого, как вследствие своего маломочного духа».

Ну, не знаю. Если даже маломочный дух и виноват тут и мы его вытравим, то улучшится ли дело, когда его заменит рекомендуемое автором чувство «верного слуги и служителя» и радость по случаю появления начальника, потому только, что он начальник? А кроме того, нет ли причин и помимо «маломочного духа»?


IV
Жил я как-то в Ялуторовске. Помню, сердце мое было в то время отверсто перед начальством. Приезжает начальник. Посетил он, между прочим, нашу больницу и… в ужас пришел. «Какая, — говорит, — это больница? — это хлев!» Уж он стыдил-стыдил нас… наконец слово с нас взял, что к следующему его приезду будет у нас больница, а не морильня.

Я все это воспринимал душой и стал стараться. И не потому я старался, что я человек и ничто человеческое мне не чуждо, а как «верный служитель и слуга».

Старался я долго и усиленно. Что людей огорчил, что неприятностей принял, что врагов нажил! Вдруг — бац! — старый начальник уступает свое место другому. Приезжает новый и — тоже в больницу. Оппоненты мои струсили: бормочут извинения, что больница в прежнем состоянии, не улучшена… А он повел глазом — «К чему? — говорит. — И так хорошо!»

Признаться, я подумал, что он иронизирует. Но потом узнал, что — нисколько. Это было логическое следствие взгляда нового начальства на человеческую жизнь: когда один больной попросил перевести его в другой, лучший город, начальство ответило: «Доктор сказал мне, что вы скоро умрете; так не все ли равно, где умирать?..»

Но как же мне теперь было устроить в своем сердце это новое настроение? В конюшню, конечно, можно ввести кого угодно и что угодно. Но в сердце…


V
Как из десяти заповедей, так и из уложения о наказаниях я достоверно знал, что воровать не следует. Вот почему я был очень доволен, когда у нас в Тюкале завели для бездомной голи ночлежный дом. Но если бы даже у меня и были еще на этот счет какие-либо сомнения, то они должны были развеяться, ибо сам «помощник» участвовал в подписке: очевидно, начальство, в его лице, одобряло и способствовало мерам, которые могли дать возможность голой, бездомной, лишенной заработка «шпанке» существовать без воровства.

Не имея абсолютно никакого дела, ночлежники придумали составить хор, который и увеселял местных граждан. Применяясь к веянию, одобренному самим «помощником», я мог только радоваться этому. И так, однажды на святках, увидав на площади хористов, попросил их что-нибудь спеть. Вели они себя очень прилично, и пели они не особенно громко. К месту действия подъезжает сам «помощник» и некоторое время слушает. Затем вдруг поднимает крик: «Довольно, довольно!» Хор замолчал. Начали просить «помощника», чтобы он позволил продолжать, но, очевидно, повеяло совсем иным ветром: ничего не объясняя, он не позволял петь. Тогда выступил один из ночлежников и сказал: «Ты запретил нам собирать милостыню, а теперь и петь нам запрещаешь; мы хотим себе честным трудом хлеб зарабатывать, а ты не пускаешь. Что же? Нам остается только воровать! Пойдем, братцы, он сам нас к этому принуждает».


VI
Да, нелегкое дело — уловить, «как веет ветерок».

Когда (много лет назад) я был учителем частной школы в Чите, мой непосредственный начальник занимался таким уловлением взасос. Он имел на то специальную причину: ревизии сумм боялся. Итак, он старался наверстать на уловлении веяния. «Что прикажут, — говорил он, — то и будем делать: велят мазать в черное — мы в черное вымажем; велят в красное — мы так сплеча начнем». Каких нечеловеческих усилий ему это стоило! Я видел его перед лицом начальства: толстенький, менее среднего роста, юркий и подчас слащавый, он производил впечатление мышиного жеребчика; «вся передняя его» устремлена к начальству, «вся задняя его виляет».

Ну, не каторга ли?

Но всего обиднее то, что даже и такая каторга не приводит к цели. Я испытал это.


VII
Давнишние мои читатели знают, что я происхожу от запорожских казаков. У этой породы людей шея была устроена как у волков: она не обладала достаточной поворотливостью, и я унаследовал такую шею.

Пришло веяние, когда человек, которого нельзя было смешать с десятью тысячами других, шитых на одну колодку, казался подозрительным. Что мне было делать? Когда «все» «сгибались в перегиб», запорожская шея не позволяла мне этого сделать. Я мог нагнуть голову не иначе, как схватив себя обеими руками за чуб и потянув книзу. Но для этого у меня были коротки волосы. Я решил их отпустить. Но едва они достаточно отросли, как те же самые люди, которые ранее подозрительно глядели на мою несгибавшуюся шею, теперь с явной тревогой указали на меня пальцем, проговорив: «Посмотрите на его гриву; это явный нигилист!»

Вот и подите: я же старался подладиться к веянию доступными мне средствами, и я же нигилист!


VIII
Я замечаю, однако, что уклонился от вопроса, поставленного почтенным народным писателем, сочинившим «неграмотное дело»: «Начальник, как хороший, заботливый хозяин, долго не видавшийся со своими верными служителями и слугами, должен своим появлением обрадовать всех его ожидающих. Почему же выходить наоборот?»

Но, право… Я так устал, что в голове у меня, вместо всякого ответа, мелькает периодически одна и та же фраза горничной в гостинице: «Кабы своя воля! А то у нас воля хозяйская!..»
Фрагмент «Песни Торопки» оперы «Аскольдова могила» А. Н. Верстовского. Опера представляет собой переработанный одноименный роман М. Н. Загоскина. Торопка Голован — персонаж оперы Верстовского, скоморох и гудочник, олицетворяющий народ и доброе начало.
1.