Толки по поводу появления музея. — Случай в Б-ской думе. — Неуменье части публики относиться к печатным органам. — Путаница понятий: кого у нас называли материалистами, реалистами и проч. — Инженер-социалист. — Наша интеллигенция. — Нагаечная расправа в Бл-ске с кор-тами. — Неугомонный акцизный надзиратель. — Нецензурные листки в сибирских городах. — Секретарь, обличаемый летучими листками. — Касьян Пафнутьич и его отъезд в места наиболее отдаленные. — Необыкновенный классик. — Г. Злевин, делающий изыскания в чужих книгах и рукописях. — Беспомощность родителей. — Продолжение письма Касьяна Пафнутьича. — Б-ские увеселения. — Маскарад в собрании и слухи об одном чиновнике по крестьянским делам. — Баллада.
— Опять «Сибирский музей» объявился! — неистово кричит наш хороший знакомый Михей Васильевич, тыкая пальцем в заголовок «Музея». — И к чему это начальство дозволяет отпечатывать пасквили на хороших людей, запретили бы раз навсегда, — не смей, да и шабаш!
— Совершенно справедливо, Михей Васильевич! — поддакивает всегда и со всеми согласный статский советник, поправляя ленточку, полученную после 35-летней службы.
— Подрыв только нашему брату делают да сор из избы выносят, и так дела-то ни на что не похожи, а тут оглядывайся, как бы чего не вывели, — размаху, значит, тебе никакого, тревога и днем и ночью…
— Нет, Михей Васильевич, насчет думы не извольте беспокоиться, мы их смажем.
— Смажем, смажем! а сам как воды в рот набрал, только и слышно, что «совершенно верно»!.. «совершенно верно!» Тоже оратор, никакой из тебя кондиции не выжмешь.
Входит среднего роста купец с большой седоватой бородой.
— А, Макар Ильич, милости просим!
— Вот тебе и милости просим, — опять «Музей» выписали в газету, своими глазами видел, пропасти на них нету! Этта прошлый раз ездили мы с Погонщиковым да с Лабусовым на мельницу, отведали осетрового пирожка, немножко клюкнули, а с мельницы прямо в думу. Ну, известно, икота одолевает, потому — с холоду, да и отрыжка маненечко понесла, надо быть, луку перехватил в пирожок-то. Чего, кажется, тут особенного? — Нет, надо было все пропечатать. Ладно, думаю, печатай, а «Музея» то тю-тю! — все как-то легче: одни горожане знают, как и что. А теперь — не угодно ли! В Ирбит глаза показать стыдно, ровно бульдога какого посадят в музей и осрамят на всю Сибирь! — проговорил Макар Ильич, втягивая в себя воздух, чтобы умерить внутренний жар от только что распитой бутылки дешевого коньяку с беленьким, «Елисеевским» ярлыком.
— Э-эх, купец! Ты напрасно огорчаешься, велика важность: икал! рыгал! покачивался! Никто и внимания не обратит, а ты послушай, что пишет мне из Б-ула наш гуртовый покупатель П., гласный думы, как и ты же:
«Вчера был в думе по своим делам, все было чинно, как быть следовает, вдруг, откуда ни возьмись, член нашей управы Го-цкий вваливается — сердешного хоть выжми — мокрым-мокрехонек — кое-как добрался до кресла и развалился, бормочет чего-то — и разобрать нельзя, а дальше что было, так и писать моторно. Едва выволокли из думы, в бесчувствие, значит, пришел. Наши рядские и теперь потешаются».
— Вот, братец, как! Член управы!.. Ха-ха-ха! — и объемистый живот Михея Васильича заколыхался. — Член управы!.. Ха-ха-ха! Смотри, и на будущих выборах пройдет в члены! Разве на это поглядят? И тебя выберем, держи только нашу руку, а они пускай себе пишут! — И уживается у какого-нибудь Михея Васильича и многих подобных ему такая путница понятий, такой сумбур, в котором по недостатку знаний они никак не могут разобраться. Сегодня кричат: «Пускай себе пишут, — плевать хочем на все их писанье!..» А завтра: «Под суд! диффамация! клевета! закрыть газету!» — и проч. Сегодня страх за свою репутацию, страх перед общественным мнением, а завтра тоже лаконическое — «плевать!» — и не знает бедный Михей, что ему делать, как относиться к печатному слову: казаться ли равнодушным или ругаться, строчить ли кляузы или сидеть смирно и не разевать рта перед правдой.
Не то чтобы так относились к прессе у нас только, нет, так относятся к ней повсюду, и не один Михей Васильевич, а все, кого только заденет печатное слово. Ничем не лучше Михея Васильича смотрят на печать наши так называемые «интеллигентные» люди. Боже! как умеет русский человек извратить смысл любого понятия, выраженного иностранным словом! Вспомните, к кому и как пристегивались иностранные клички, бывшие у нас в моде в прежнее время. О взяточнике, живодере-подрядчике, обсчитывающем рабочих, говорили: «О, он ужасный материалист«! Опекуна, переводившего в свои карманы капиталы опекаемых родственников, чиновника, запустившего лапу в казенный сундук, называли, без всякой иронии, реалистами! Пьяного и развратного савраса, который, не задумываясь, колотит жену, отца и всех домашних, величали — «нигилистом». Недавно мы получили письмо, как один пьяный инженер (тоже «интеллигент») Х. говорил о себе одной даме:
—Ведь я, знаете, социалист!
— Помилуйте, — возражает дама, — какой же вы социалист?..
— А как же, помните, два месяца назад какой скандал я устроил в клубе, — еще тогда вывели под руки!..
Та же печальная участь постигла и слова интеллигент, интеллигенция. К кому у нас их пристегивают?
Не имеющий чина квартальный надзиратель, кончивший курс во 2-м классе гимназии, статский или коллежский советники, не пошедшие дальше уездного училища и, кроме входящих и исходящих, мало что разумеющие, — люди интеллигентные.
Нечего говорить уже о кончивших курс в университетах или понюхавших университетской науки, чиновниках, купцах и разночинцах, хотя бы они давным-давно забыли об университетской науке, махнули рукой на университетские традиции, думать забыли о литературе, на общество, на народ смотрели бы как на пирог и помышляли бы только о том, с которого конца и под каким соусом начать его кушать! О, это уже бесспорные интеллигенты! Из таких-то элементов слагается у нас интеллигенция!..
Так вот, объяснившись с читателем, кого у нас понимают под интеллигенцией, возвращаюсь к прерванному рассказу.
Вот что пишут нам из далекого Бл-ска:
«Всякая корреспонденция на страницах сибирской прессы производит в нашем медвежьем углу целую бурю и вызывает проклятия. Замечательно, что эти проклятия сыплются не только из уст лиц, затронутых корреспонденцией, но и совершенно непричастных к этому, у которых, однако же, „рыльце в пушку“, а на совести темные дела, боящиеся света и огласки. Каких только названий не дают корреспондентам и каких угроз не высказывают против них? „Писака“, „ябедник“, „сплетник“, „пасквилянт“ — это самые обыкновенные названия. А угрозы? Один говорит: „я его подсижу“, другой вторит ему: „я ему отплачу“, а третий уже прямо кричит: „я его нагайкой“. И это рассуждают так люди, которые претендуют присваивать себе название „интеллигентные“, хотя в действительности по своим взглядам на вещи и по рассуждениям подходят больше к молодцам из Охотного ряда».
Перед нами, читатель, два интеллигента: один маленький Помпадур Цветошников и страж правосудия — юрист (даже университант?!), Островзоров-Пильченко. Рассуждают они в приятельской, конечно, полупьяной компании, в клубе, о корреспонденции «Восточного обозрения», в которой описывается впечатление, произведенное фельетоном «Из страны чудес и курьезов» (№ 8)1. Цветошников, предполагая в корреспонденте одного из приказчиков, начал ругать корреспондента. «Какой он корреспондент; он приказчик, который не умеет связать двух-трех слов. И я должен возражать на корреспонденцию такого корреспондента? Нет уж, плевать я хочу. Еще лучше: в прошедшем году про меня писал Т-ин (поселенец) — и ему возражать? Я мог бы призвать его и без всяких объяснений дать 100 розог — вот и возражение мое!» Но умную речь прерывает друг помпадурчика, юрист Островзоров-Пильченко: «Если кто осмелится еще раз написать что-нибудь про меня, я, не задумавшись, отвожу того нагайкой!» И так наши интеллигенты проповедуют нагаечную полемику и, судя по тому, что они на общественных вечерах бьют музыкантов по физиономии, не задумаются, кажется, привести свои слова в исполнение.
А вот вам образец отношения к печати одного интеллигентного чиновника, да мало — интеллигентного, даже и либерального.
Пишет этот чиновник в редакцию слезницу такого содержания2:
«В № 48 достопочтенной вашей газеты, в отделе городских известий, помещена заметка к вопросу о беспатентной торговле вином и табаком с указанием, как на факт подобной торговли в Т-е, на съестную лавку за озером, в доме О-вой. Находя эту заметку отчасти направленною против местного акцизного надзора, я, как надзиратель акцизных сборов в Т-ом округе, не могу пройти молчанием, чтобы не вывести вас из заблуждения, фактически доказав несостоятельность этой заметки в отношении чинов вверенного мне управления».
Затем следует перечисление количества протоколов, составленных чинами вверенного его управлению акцизного надзора.
«В числе упомянутых протоколов, — продолжает неугомонный чиновник, — находится и протокол 4 ноября, составленный, ранее помещения заметки в вашей газете, в местности и доме, упоминаемых вами. Прося вас, г. Редактор, мое письмо поместить в ближайшем номере вашей достопочтенной газеты, остаюсь с почтением и уважением». Такой-то.3
Тут курьез не в том, что автор письма вообразил, что заметка направлена против «вверенного ему надзора» и из кожи лезет, чтобы доказать неправильность «предвосхищения» репортером «Сибирской газеты» открытия беспатентной торговли у чинов вверенного ему управления, а совсем в другом. Автор этого письма только что перед этим подал на «достопочтенную» газету жалобу, в которой обрушился на нее не за диффамацию и клевету, а за направление (!) и этим совсем сбил с толку следователя, ибо последний недоумевает, чего хочет истец? чем он обижен! какого возмездия требует и за что! Если ему, автору письма, вверен надзор за питейными заведениями и табачными лавочками, то уж ни в каком случае и никто не вверял ему надзора за направлением газеты, так как ни мысли писателей, ни статьи по общественным вопросам, ни фельетоны, ни стихотворения пока еще не подлежат акцизному сбору и могут являться без бандеролей и патентов, выдаваемых управлением, «вверенным» обидчивому надзирателю.
А между тем потребность в местной литературе существует, и немаленькая. В городах, удаленных от места издания газет, в крайних случаях, когда требуется настоятельная необходимость в разоблачении злоупотреблений или когда обывателям становится невтерпеж сидеть в чьих-нибудь загребистых лапах, — появляется своя домашняя литература, рукописные летучие листки, которые расклеиваются на столбах или передаются из рук в руки; появляются стихотворения о местных делах и проч. Так было в Иркутске, до издания еще газеты «Сибирь», в конце 50-х годов, когда общественное мнение было возмущено убийством Неклюдова, вызванного на дуэль чиновником Б-м. В Иркутске появилась тогда масса обличительных стихов, ловко и умно написанных, которые быстро распространялись в публике, разобрали по косточкам все дело и, как всякая бесцензурная литература, сильно беспокоили властей4. В настоящее время такого рода листки появились в Приамурске. Нам пишет оттуда наш кор-нт, что 5 ноября появились расклеенные на углах улиц листки, представляющие характеристики секретаря одного учреждения и местного городского головы.
Первый, будучи прогнан со службы в Н-ске, как об этом сообщалось в газете «Сибирь», здесь принят с распростертыми объятиями и, пользуясь покровительством, не дремлет. По слухам, он действительно один из тех редких взяточников, каких Амур еще и не видал. Да и представьте себе — человек получает около 50 руб. в месяц жалованья, а живет? Занимает приличную квартиру, не дешевле 30 р. в месяц, прилично держит семейство, вдоволь пьет и играет постоянно по ¼ копейки в генеральский. Откуда такие средства?
Последний же назначил оценочную комиссию из евреев и молокан5, которые, получив 700 р. за труды, произвели такую оценку, что на них подана масса заявлений в управу, и едва ли не будет новой оценки. Он же провел к своему участку, отстоящему верстах в 2 от городских строений, шоссе, хоть по некоторым улицам в городе после дождя нельзя ни пройти, ни проехать, не рискуя выкупаться.
Как хотите, а эти летучие листки — признаки времени! В них сказывается требование гласности, желание осветить канцелярскую тьму, разоблачить лиц, злоупотребляющих доверием общества. Как умеют — они делают свое дело.
Настроившись на оптимистический лад по поводу требования обществом гласности, я невольно вспомнил о моем друге Касьяне Пафнутьиче, который в такие минуты всегда старался отрезвить меня и уверить, что никаких светлых надежд возлагать на современное общество не следует. Как теперь помню одну из его филиппик6 против современного общества:
— Что общество? Конгломерат из обывателей — Петрова, Сидорова, Хохлова и проч. Ни единства, ни общности интересов, ничего! Выйдет завтра приказ — являться всем в управу благочиния, где десятого из обывателей будут угощать березовой кашей в счет будущих провинностей, и поверьте, отец мой, все сломя голову кинутся, чтобы поскорее отделаться и вернуться к своим занятиям; взятки будут давать — только бы не задерживали долго в управе благочиния. Вот вам и общество!
Но я упустил из виду, что Касьян Пафнутьич известен читателям, а его поэтические опыты всегда нравились читательницам, и до сих пор ни слова не сказал о судьбе моего друга. В один холодный октябрьский день подъезжает к моему крыльцу (я живу на Магистратской улице7) тройка почтовых; огромная кошева, остановившись, задела отводами за тротуарный столбик и снова подалась вбок; из кошевы выскочил человек в дохе, в тобольской шапке с ушами и громко позвонил. Я бросился отворить дверь и заключить в объятья кого-нибудь из многочисленных родственников, как вдруг передо мною оказался Касьян Пафнутьич. Я изумился.
— Откуда вас Бог несет? — спрашиваю.
— Не откуда, а куда. Надоело мне здесь околачиваться, — еду, отец мой, в места самые отдаленные и по собственной воле. Хочу окунуться в глубины сибирской жизни и посмотреть, как живут наши соотечественники на крайнем севере. Вот и новую записную книжку купил в книжном магазине Михайлова и Макушина, целую рублевку заплатил. Заехал, отец, обнять вас и проститься надолго. Буду писать обо всем и за вашими делами успею следить — ведь, знаете, у меня уйма своих корреспондентов…
Через четверть часа мы простились, и лихая тройка понесла моего приятеля на восток.
Действительно, он не заставил долго ждать своих грозных посланий. Из Иркутска я получил от него уже строгий выговор.
«Что это вы, отец, делаете, не видите, что творится вокруг вас, по крайней мере держите в секрете, если видите и слышите. Помилуйте, в одном из храмов науки г. Потемска практикуется, как мне сообщили, такое наглядное преподавание: «Simulo — притворяться, что имеешь что-нибудь, чего нет. Dissimulo — притворяться, скрывать то, что есть. Вот, например, вы, г. Любен (обращение к питомцу), притворяетесь, что имеете нечто, а в сущности вы нищие». Не правда ли, поучительно?!
Этот же самый классический воспитатель, от усердия паче разума, обходя подведомственных его надзору птенцов, не ограничивается осмотром их владений, а роется в женских комодах, принадлежащих другому ведомству, и ничуть не стесняется. Да не подумает, читатель, что этот джентльмен явился просвещать Потемск из страны зулусов8, нет, он прибыл из центра умственной жизни нашего обширного отечества; это молодой фрукт последней формации, а вы, отец, проглядели его!"
Милейший Касьян Пафнутьич, он воображает, что я «проглядел», но, увы, он жестоко ошибся! Я просто поддался общечеловеческой слабости и, должен сознаться, из личных интересов старался не замечать, не видеть и не слышать. Дело в том, что три моих сына успешно изучают, вот уже несколько лет, писателей Греции и Рима, но куда девались бы все их успехи, к чему привели бы их старания, труды и бессонные ночи?.. О, при одной мысли об этом перо выпадало из моих рук, и я не отваживался. Да и один ли я? Другой почтенный родитель рассказывал мне:
— Приходит к нам в квартиру г. Злевин, тщательно осматривает помещение детей, книги, учебные пособия и все прочее. Затем обращается ко мне уже лично: «Позвольте, — говорит, — осмотреть вашу библиотеку». Я не нашелся даже, что ответить, и, как растерянный, подал ключ от книжного шкафа. Г. Злевин спокойно открыл дверцы, рылся в книгах, читал заглавия, заглядывал во все щели и даже успел пробежать несколько моих рукописей и два письма моей тетушки из Чембарского уезда. «Хорошо! А то, знаете, есть такие дураки-родители, что позволяют детям читать всякую дребедень. Получите ключик!»
Видя, что я стою, как окаменелый, он положил его на письменный стол и, развязно шаркнув ножкой, удалился. «Верите ли, — говорил родитель, — меня прошибла слеза; и за юношу этого мне было совестно, и за себя, за свою беспомощность, за отсутствие гражданского мужества… а главное, дети!» — и он безнадежно махнул рукой.
Возвращаюсь к письму Касьяна Пафнутьича.
«Еще, отец мой, проглядели вы, что делается на нашем золотом дне. Получил я оттуда самые неутешительные вести. Вот уже подлинно могу сказать: на кого была надежда — и того разорвало! Представьте, столп новых учреждений, которого не один я приводил в пример бескорыстия и всего прочего, пошатнулся. Один волостной писарь сообщил мне целый ворох разных фактов и слухов весьма печального свойства; ну, да до поры до времени я удержусь. Подожду, не появится ли в нашей газете чего-нибудь подобного. А тут, как на грех, знакомая барышня с последней почтой отписывает: «Ах, дорогой Касьян Пафнутьич, как весело прошли у нас рождественские праздники! Любительские спектакли и маскарады не давали времени опомниться. Вчера какой забавный случай вышел в нашем клубе во время маскарада. Вы знаете мою сестру Сашу, такая шустрая девчонка — все знает, везде поспеет, кому наговорит дерзостей, кого обворожит любезностью, — я даже завидую ей. Ну-с, так она была в маске, и я тоже, но у нее прехорошенькая фигурка, и кавалеры один за другим так и льнут к ней. Смотрю, подходит к ней наш милый чиновник по крестьянским делам Откровенский и начинает любезничать, но через каких-нибудь десять минут отскочил как ужаленный и убежал из клуба. Наверное, думаю, глупость какую-нибудь сказала ему Саша. И что же, оказалась моя правда. Вот что между ними вышло: Откровенский с нею любезничает, а она — холодна, как лед.
— Почему, маска, ты так холодна? — спрашивает Откровенский.
— Потому что с тобой иначе нельзя. Тебе ни один порядочный человек по-настоящему руки подавать не должен, — выпалила Саша.
— Это почему?
— Потому что ты взяточник!
— Желал бы я, чтобы вы явились ко мне завтра с фактами…
— А зачем к тебе приезжал перед праздником волостной писарь Ш… и сколько ты с него взял?..
Вот тут-то Откровенский и вскочил, как ужаленный, и убежал из клуба. Ну, что это за дерзкая девчонка, и откуда она писарей каких-то знает, и о рекрутах, приписанных к бабушкам, живущим за сотни верст от внучков, разговаривает, и о многом в этом же роде, да мне всегда бывает скучно от ее болтовни, и я ничего в ней интересного не нахожу!" Дальше идут разные новости до дела не относящиеся. Так вот, отец мой, когда я прочитал письмо этого невинного создания, я начал убеждаться в справедливости слухов, сообщенных волостным писарем. Боже, как горько сделалось на моей бедной душе! Места не мог себе найти, наконец не вытерпел и одним махом написал балладу. Знаете мою слабость к поэзии.
Баллада
(посвящается некоторым чин. по крест. дел. Зап. Сибири)
Я всегда видел в нем либерала,
Мы его величали столпом,
Человеком другого закала,
В бой готового выйти со злом.
Из себя худощав, речи гневные,
Сыпал фразы всегда он отборные,
Потрясались сердца наши бедные,
Лились слезы из глаз непритворные.
Взятки, гнет, грабежи и хищения
Он громил, как библейский пророк,
И в порыве святом увлечения
Проклинал ненавистный порок:
— Насмотрелся я вдоволь на бедствия,
Что выносит наш бедный мужик,
Это все беззаконья последствия…
Гнет чиновников слишком велик!
Писаря, кулаки, мироеды —
Все спешат мужика ободрать;
Торжествует неправда победы,
Умножается хищников рать!
За свободу и счастье народа
Я готов себя в жертву принесть…
Переменится, братья, погода…
И мужик будет «курицу есть»!9
Умилились душой обыватели
От речей восторженных чиновника,
И столичные даже писатели
В нем признали прогресса виновника.
***
Вдруг являются слухи скандальные
И растут, как морская волна,
Будто речи его либеральные —
Пустозвонная фраза одна.
Правда, стонет народ от нахальства
Писарей, кулаков и кабатчиков
И от наглого стонет бахвальства
Скупщиков, мироедов и складчиков;
Но защиты он там не находит,
Где трескучие речи гремят,
И с понурой главою отходит,
Нося в сердце отчаянья яд…
Стали слышаться жалобы всюду,
Что чиновник не хочет и знать,
Как живется несчастному люду,
За который сбирался страдать.
Что сдавали частенько в солдаты
Не того, кто бы должен быть взят:
— Остаются, вишь, те, что богаты,
А идут бедняки. Так-то, брат!
Втихомолку герой либеральный
Данью всех писарей обложил
И, с друзьями режим идеальный
Восхваляя, он счастливо жил.
Ружья, деньги, другие даянья
Полилися в карман молодца…
А крестьянского мира страданья
Продолжались опять без конца…"
На этом кончалось письмо моего горячего друга.